Моргенштерн (сборник)
Шрифт:
— Вы блестяще себя проявили, Шпулин, — Лизолькин с видимым неудовольствием подписал последнюю бумагу из папки. — И очень вовремя. Вы об этом знать не могли, но как раз сейчас мы решали вопрос о пополнении…
Самым поразительным казалось, что Лизолькин нисколько не волновался. Несмотря на то, что второй человек, находящийся в кабинете, мог в любой момент стереть полковника в порошок. Тем не менее, Виталий Игнатьевич чувствовал, что сейчас обычная большевистская иерархия почему-то не работает — как будто Лизолькин и тот, второй, были в каком-то важном смысле равны.
— А я вот был против кандидатуры товарища Шпулина, — второй человек резко развернулся. Блеснуло знаменитое пенсне. — Вы не знаете, почему это товарищ Берия против? Потому, — Берия гадко
Шпулину показалось, что ему в глаза заглянула сама Генеральная Линия. Но Неодолимая Сила и на этот раз выручила: веко зачесалось, он сморгнул, и наваждение пропало. В голове прояснилось. Он знал, что ответить.
— Я не интеллигентный человек. Интеллигентный человек любит рассуждать, а я люблю работать, делать дело, — Виталий Игнатьевич почти не кривил душой. — Моё отношение к власти… к любой власти, если угодно, — этот выпад показался ему уместным, — зависит от того, даёт ли эта власть работу, интересную мне. В слово «даёт» входит, разумеется, и оплата труда…
— Не уводите разговор в сторону, я этого не люблю, — Берия погрозил пальцем, — это всё разговорчики спецов, я их наслушался… Это всё — чепуха, средства. Нас интересует другое. Советская власть не с неба свалилась, э? У неё есть свои цели. А как гражданин Шпулин относится к целям советской власти?
Виталий Игнатьевич молчал, понимая, что безнадёжно проигрывает разговор. Неодолимая Сила, однако, тоже почему-то не давала о себе знать.
— Хорошо, понятно, — наконец, сказал Берия. — Нормальный человек. Боится, но умеренно. Потому что уверен — если бы мы хотели расстрелять товарища Шпулина, мы бы его давно расстреляли… (Шпулин механически отметил, что переименован из «граждан» в «товарищи».) — Нормальный ход мысли интеллигента — всё рационализировать. А если нам интересно было расстрелять вас именно сейчас? Что вы на это скажете? Что готовы? Э-э-э, нехорошо, товарищ Шпулин. Есть много вещей, к которым вы совсем-совсем не готовы. Да я не про иголки под ногти, — поморщился он, — хотя и это тоже… С чего бы нам начать? Ну вот хотя бы, пожалуй… Посмотрите на досуге. Вы же русист, вам это интересно.
Он пододвинул к Виталию Игнатьевичу небольшой томик в коричневой обложке. На ней значилось: «Н.В. Гоголь. Мёртвые Души. Том II.»
Перед глазами Шпулина всё поплыло. Как сквозь толстый слой ваты он услышал: «И устрой ему прогулку по Москве. Возьми машину во втором гараже. Поведёшь сам.»
— Ну конечно, Гоголя ликвидировали, — полковник сделал неопределённый жест, — опасную книгу ведь написал. Очень опасную. Так что их императорское величество подумало-подумало, да и отдало секретное распоряжение. Насчёт великого писателя земли русской, да… Я читал отчёт по делу, — добавил он. — Ну и вся сказка насчёт сожжения Второго Тома — тоже. Что скажете, товарищ Шпулин?
— Что там было опасного? — Виталий Игнатьевич воспринимал происходящее, но не вполне адекватно: ему казалось, что он видит нечто вроде затянувшегося сна. Однако, Второй Том был реальностью — в этом он почему-то не сомневался.
Казённая «Победа» медленно плыла по московским переулкам. Снежинки тихо падали на лобовое стекло. Полковник оказался отличным водителем.
Шпулин механически отметил, что в машине тепло.
— Непатриотическая книжка получилась очень. Вы, когда читать будете, обратите внимание на монолог Костанжогло в шестой главе, где он спорит с англичанином, как его… забыл. Где доказывается, как дважды два, что сельское хозяйство в России всегда будет экономически убыточно, по причине климатической… И доходит до всяких нехороших предположений. Кстати, под видом англичанина там выведен сам основоположник. Который из Английского клоба… Вот, кстати. Давайте остановимся. Да не хватайтесь вы так за портфель, никуда
Машина стояла возле высокого дома с фасадом, выставленным к улице углом. Его украшали огромные нелепые лоджии, засыпанные снегом. Совсем рядом с домом, прижавшись к нему, стоял белый ларёк с надписью «Мороженое».
— Прекрасный символ. Вы не задавались вопросом, почему большевики в Москве строят такие дома? Или, скажем, мороженое. У нас его продают даже зимой, в тридцатиградусный мороз. Смешно? Признаться, с этим мы всё-таки поторопились. Тогда казалось, что у нас уже всё получилось. Или вот-вот получится. К сожалению, углекислый метод сам по себе ничего бы не дал. Но, — он хлопнул застывшего Виталия Игнатьевича по плечу, — теперь, кажется, всё в порядке. Очень скоро зимы в Советском Союзе не будет. Мы уже знаем, как пробить озоновый слой.
Всё началось с Чаадаева. Теория, впоследствии ставшей неофициальной идеологией российской власти, была впервые изложена в «Апологии сумасшедшего». С точки зрения диалектического материализма она была, разумеется, наивной, так как сводила всё многообразие жизненных явлений к «фактору географическому». Кстати, на этой фразе дозволенная к распространению версия «Апологии» обрывалась. Полный же текст был раз в десять длиннее, и содержал в себе целое историософское учение.
Мир, каким он представлялся Чаадаеву, был разделён всемогущим Творцом на четыре части, по числу сторон света, каковые суть Юг, Восток, Запад, и Север. Каждая из сторон света посвящена одной из стихий: Югу соответствовал Огонь, Востоку — Воздух, Западу — Земля, и Северу — Вода. Эта принадлежность оказывала решающее влияние на темперамент жителей этих краёв, их мироощущение, что и обусловливало различие политических и экономических режимов.
Во всём этом не было бы ровно ничего оригинального, если бы не следующий изворот мысли московского затворника. А именно: он объявлял главной проблемой каждой из сторон нехватку стихии, противоположной его собственной. Так, главной проблемой Юга всегда была нехватка воды. Это порождало государства, основанные на распределении водных ресурсов: огромные оросительные системы, для построения которых требовались тысячи рабов. На Востоке недоставало земли: вопросы земельных наделов и их обработки оказывались главными. Интересно был решён вопрос с Западом: в этом вопросе Чаадаев единожды отступал от своего провиденциального материализма, полагая, что «нехватку воздуха» здесь надо понимать метафорически, как недостаток «естественной человеческой свободы», каковую Запад завоевал в долгой борьбе с собственными властями, от чего получился либерализм и демократическое правление… Зато с Севером (то бишь, в мысли Чаадаева, с Россией) никаких сложностей не возникало: главной бедой замерзающих краёв всегда было тепло.
Следствия из этого простого факта оказывались воистину необозримыми — и всё больше грустными. Например, можно было доказать с математической точностью, что никакое экономически успешное сельское хозяйство в России невозможно: короткое лето и долгие зимы ставили повышению урожайности абсолютный предел. То же самое можно было сказать и о промышленных перспективах: производство чего бы то ни было в российских пределах требовало дополнительных расходов на обогрев места производства. В исторической перспективе Россию ждал крах. Кое-какие надежды можно было возложить только на военное преимущество: завоевать холодную страну получалось климатически дороже, чем ей — завоевать весь мир. Армия Наполеона Французского, бесславно воевавшая в двенадцатом году с русским Генералом Морозом, была тому убедительным подтверждением. Русским же полкам, привычным к морозам, было куда приятнее прогуляться до Парижа… Однако, «ледяная крепость» (как изящно назвал Чаадаев своё Отечество в третьей части «Апологии», посвящённой военно-завоевательному вопросу), была уязвима перед европейской лукавой предприимчивостью: то, что русские солдаты завоюют на Западе, русские генералы отдадут обратно за небольшие подношения со стороны угрожаемых стран. В конечном итоге бедные страны всегда проигрывают войны, так как рано или поздно оказываются вынуждены торговать своими победами, за неимением других товаров. Выхода из положения Чаадаев не видел.