Морис Флери
Шрифт:
Часто он говорил себе: а ведь порой человеку даже удобнее без лица. И свободнее, и спокойнее. Прямая связь с внешним миром обрублена, и нет нужды вечно быть начеку. Ступаешь по земле уверенней, мыслишь и судишь обо всем беспристрастно, не боясь кого-то этим обидеть. Так легче оставаться самим собой.
Став человеком без лица, он сумел использовать эту беду к своей выгоде. Он властно увлекал за собой женщину, и мало-помалу она становилась такой, какой он хотел ее видеть. И пришел час, когда почти неприметно для нее он сумел окутать
Случалось, он отмечал про себя, какое, в сущности, благо, когда черты твоего лица уже не суть творение чуткой и мудрой природы, которая, вдохновляясь силами твоей души, годами бережно оттачивает их, а всего лишь детище грубого железа, что в мгновение ока справилось со своей задачей, подменив эти черты лабиринтом борозд и рубцов. И коль скоро ты приучил женщину не искать в этой застывшей маске отблеска чувств любимого, можно устроиться как нельзя лучше. Нет нужды ежеминутно притворяться, скрывая свое равнодушие, можно оставаться холодным, ко всему безразличным, но при том избежать разрыва.
Он и вправду упивался сладостью мимолетного романа пришельца с женщиной. Он сумел полностью оценить двусмысленность положения: неузнанный и невидимый, муж стал свидетелем нежных любовных сцен между собственной женой и незнакомцем. Мало того — он вдосталь насладился неуловимым очарованием этой любви. Было в ней нечто утонченное, своеобразное, как и в самой женщине, которая любила человека, чье лицо ей не дано было видеть. Лишь скрытую силу и красоту его души ощущала она, к ней влеклась она всем существом. Сколь необыкновенную одухотворенность, утонченность обрели ее чувства, сколь могуче расцвело обаяние женщины в ее стремлении приблизиться к любимому! Они так и не стали по-настоящему близки, но не в том ли и таилась пряная, дразнящая прелесть приключения?
Казалось, между ними постоянно висит легкая пелена, сквозь которую женщина едва различала облик любимого, и все потому только, что она ни разу не видела его лица. Смутная тоска толкала их друг к другу, даже собственные его ощущения и те стали изысканными — ведь невольно он проникался возвышенным настроем ее чувств. Словом, оба испытали особое, неповторимое наслаждение.
И вот однажды вечером, когда пролился первый осенний дождь, свершилось то, чего так долго и хитроумно добивался пришелец. Они были одни в западном флигеле дома. Сквозь влажные стекла окон в комнату вползал мрак. На дворе бушевала буря. В такие вечера хорошо оставаться дома. Он взял ее чуть ли не силой.
Но эта ночь сломила его, разбила ему сердце, спутала мысли и чувства.
Долго блуждал он во мраке. Долго искал опоры, но не находил. В страхе вопрошал себя: кто я? И буря отвечала:
— Человек без лица — никто, но может быть кем угодно.
Дождь хлестал его по голове и по спине, а он все брел и брел тропами, уводившими прочь от хутора.
Но он вернулся, влекомый тоской по этой женщине. Сознавая теперь всю глубину, всю силу своей тоски. Наконец по его щекам заструились горячие слезы.
С этой минуты он переменился. Он замкнулся в себе и бродил в одиночестве по садовым тропинкам, на которые теперь, кружась, падали листья. И с детьми, и с женщиной он стал немногословен и сдержан. Но порою молча склонялся к ней и целовал ее с нежностью, какой прежде никогда ей не выказывал. И дети тоже рассказывали матери, как иногда они сидят вдвоем и играют, а он вдруг подойдет к ним, посадит к себе на колени и примется горячо их ласкать, а у самого глаза полны слез. С изумлением и болью слушала она эти рассказы.
Когда спускалась ночь и все спали, он часто уходил из дому и без цели бродил по дорогам. Стояли осенние ночи с дождями и бурями. Бродя по дорогам, всегда и везде один, исступленно раздумывая о случившемся, он все больше винил себя самого, гордыню свою и тщеславие. Не без внутреннего сопротивления свершалась в нем эта перемена. Временами он вдруг упрямо стряхивал с себя вину и становился, как прежде, беспощаден и непримирим. Но всякий раз вновь опускал голову и вновь брал на свои плечи это тяжкое бремя. В конце концов он безраздельно взял его на себя и никого, кроме себя, отныне не винил. Так отрешился он от того, что до сей поры почитал в себе неизбывным. Грозный в своем величии, стоял он во мраке, но сердце его переполняла нежность.
Он повернул назад, к дому. Он шел сейчас тою же дорогой, что и в то утро, когда возвратился домой с войны. И так же радостно было у него на сердце. Тьма, дождь и буря окутывали землю, но он чувствовал, как с каждым шагом приближается к нему белый хутор.
Наконец он вступил под сень садовых деревьев. Они шумели у него над головой, он же медленно шагал к дому. Мягким белым светом лучились стены, и казалось, будто от земли поднимается легкая дымка. Молча, чуть ли не затаив дыхание, шагал он к дому, точно боялся, что прекрасное видение вот-вот растает в ночи.
Под окном комнаты, где спала его жена и дети, он остановился, как и в тот раз. Выла буря, дождь хлестал его по плечам, но во тьме он словно уже осязал тепло родных тел. И шепотом сказал он своим детям:
— Завтра поутру ваш отец вернется с войны домой. Глубоки и страшны его раны. Но блажен тот, кто сумел отрешиться от своего лица.