Московская книга
Шрифт:
— А Толстой, — говорю я, — разве он не был Холстомером?
— Нет, — покачал головой Ратомский. — Толстой — величайший писатель, его рассказ куда художественнее купринского, но он не сумел или не захотел стать лошадью. Наоборот, он Холстомера превратил в Толстого. Иными словами — очеловечил. Вспомните, как описана любовь Холстомера к Визапурихе — читать неловко, разве это лошади? Люди, да еще из толстовского, светского круга. А у Куприна чувство кобылы жеребцом передано опять же изнутри…
Но я забежал вперед, этот разговор происходил уже не в конюшне, а в доме Ратомского, на старой Скаковой улице, близ ипподрома. На этой сельского обличья улочке, неведомой даже коренным москвичам,
Жилище досталось отцу Ратомского, когда тот в начале двадцатых перебрался с семьей из Светлых Гор (возле Павшина) в Москву. Оно вполне отвечало уровню тогдашней московской окраины, находилось на перепутье между ипподромом и «Яром» — самое место для лошадника. До Ратомских дом занимали тоже наездники — знаменитые американцы Кейтоны. Виктор Эдуардович открыл это обстоятельство довольно поздно, затеяв в квартире капитальный ремонт. Когда содрали все напластования обоев — так освобождают древнюю икону от слоев более позднего письма — и дошли до газетного покрова, то с удивлением обнаружили, что стены оклеены дореволюционным «Рысаком и скакуном». В газетных листах были аккуратно вырезаны все фотографии и заметки, связанные с Кейтонами.
Невзрачное, но славное традициями жилье радовало веселую душу Виктора Эдуардовича, и, когда ему предлагали переехать в новый дом, он отказывался: есть, мол, более нуждающиеся в жилплощади. Но время шло, родился, вырос, отслужил действительную и женился сын, и на седьмом десятке уже не так приятно плескаться на кухне под краном с ледяной водой, смывая рабочую грязь и пот: на Московском ипподроме — поверить трудно! — до сих пор нет душевой. Но теперь Ратомскому уж никто не предлагает сменить жилье: видимо, привыкли к его отказам и успокоились.
Когда сидишь в теплой, опрятной, даже нарядной столовой Ратомских, в окружении больших лошадиных портретов, и домовитая Любовь Артемьевна разогревает на кухне борщ, печет сладкие плюшки к чаю, а за окнами поскрипывают старые деревья, нежно белеет подтаявший снег и кажется, будто слышишь журчание Синички под дощатым полом, тебя всего обволакивает, окутывает чувство старинного уюта, покоя, умиротворенности, и ты напрочь забываешь, сколь непригодно для жизни такое обиталище.
Увидел свет будущий наездник в Киеве, но трехнедельным его привезли в Москву, так что без всякой натяжки Ратомский может считаться коренным москвичом. Он — дитя любви. Его отец, витебский хуторянин, из обрусевшей и обедневшей шляхты, долго не решался скрепить брачными узами свои отношения с крестьянской дочерью Меланьей Васильевной Беркозовой, состоявшей у него в экономках и в 1911 году принесшей ему сына. Лишь через тринадцать лет, уже в Москве, дал Ратомский свое прославленное на всех российских ипподромах имя жене и сыну.
Те, кто читал «Севастопольскую хронику» Сергеева-Ценского, помнят, наверное, полковника Ратомского, умирающего от ран, — это дед Виктора Эдуардовича. Дети севастопольского героя были взяты на скупой казенный кошт и по достижении возраста определены на службу. Двое пошли по военной линии, третий — по гражданской — занялся продажей
— Все это, в общем, пошло папаше на пользу, — философски резюмирует Виктор Эдуардович, — он освоился и сам стал обманывать.
Ко времени рождения сына Э. Ф. Ратомский уже пользовался славой одного из лучших наездников страны. Он ездил на конях богачки Телегиной, бой-бабы, губернской Екатерины II, на лошадях конезаводчика Родзевича, отдавшего ему в науку сына, помешавшегося на рысистой охоте, да и на собственных лошадях. Скопив достаточно денег, Ратомский перебрался в Москву, купил землицы под Павшином и устроил там конский санаторий. Лошадям необходимо время от времени восстанавливать расшатанную бегами нервную систему.
Полезное это заведение после революции было преобразовано в конезавод под красивым и непонятным названием «Светлые Горы»: вокруг Павшина ни гор, ни холмов и в помине нет. Ратомского назначили управляющим конезаводом, но, прослужив там шесть лет, он соскучился по бегам и вновь надел камзол и картуз наездника. К этому времени Московский ипподром работал вовсю, а открыт он был в 1922 году, едва отшумела Гражданская война, по прямому указанию Ленина. Вот, оказывается, как важна для страны ипподромная служба!
Но еще до переезда в Москву в жизни моего героя произошло одно важное событие: он впервые сел на лошадь, вернее, прыгнул ей на спину с ветки вяза. Лошадь скинула непрошеного всадника и наступила на него. Она наступила тяжелым кованым копытом на дерзкого мальчишку, но вылез из-под копыта будущий наездник. Слегка расплющенный и оглушенный, мальчик не плакал, но поклялся в душе подчинить себе лошадь. Он плохо учился, зато преуспел во всех физических упражнениях, будь то лыжи, катание на санках с гор или мальчишеские драки. У него были сильные и ловкие руки. И вскоре отец, поняв неумолимость велений, проснувшихся в сыне, скажет ему:
— Никогда не пытайся одолеть лошадь силой, сломать ее, сделай так, чтобы она сама работала на тебя. — И, подумав, добавит: — Только не мечтай остаться неучем, школу ты у меня кончишь и дальше учиться пойдешь…
Московский ипподром начала двадцатых годов являл собой причудливое зрелище. Документы на лошадей сплошь и рядом были утрачены, многие кровные лошади попали в частные и весьма неподходящие руки. Так, по воскресеньям в бегах участвовал жеребец Буян лавочника Уткина. А по будням владелец уступал Буяна похоронной конторе. Жеребец, накрытый черной или белой сеткой, возил погребальные дроги. Однажды Буян вез на Ваганьковское кладбище какого-то знатного покойника. Он был заложен в высокую колесницу с балдахином и кистями, на козлах торжественно восседал кучер в цилиндре с крепом, за колесницей шел духовой оркестр, а за оркестром — провожающие. Процессия уже входила в кладбищенские ворота, когда на бегах, что поблизости, ударил стартовый колокол. Буян навострил уши, напрягся в оглоблях и принял старт. Он несся мимо крестов и надгробий, колеса задевали за деревья, цоколи памятников, столбы оград, цилиндр слетел с головы кучера, кучер — с козел, за ним последовал гроб. Покорный своей сути, Буян мчался, пока колесница не застряла меж двух берез.