Московская сага (Книга 2)
Шрифт:
Аксенов Василий
Московская сага (Книга 2)
ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ
МОСКОВСКАЯ САГА
(КНИГА ВТОРАЯ)
ВОЙНА И ТЮРЬМА
Для человеческого ума непонятна
Абсолютная непрерывность движения.
Лев Толстой. "Война и мир"
Предваряя повествование эпиграфом, писатель иной раз через пару страниц полностью о нем забывает. В таких случаях цитата, подвешенная над входом в роман, перестает бросать свет внутрь, а остается лишь в роли латунной бляшки, некоего жетона, удостоверяющего писательскую интеллигентность, принадлежность к клубу мыслителей. Потом в конце концов и эта роль утрачивается, и, если читатель по завершении книги удосужится заглянуть в начало, эпиграф может предстать перед
Во-первых, мы эпиграфами никогда не злоупотребляем, а во-вторых, никогда не использовали их для орнамента, и если уж когда-либо прибегали к смутным народным мудростям вроде "В Рязани грибы с глазами, их едят, а они глядят", то с единственной лишь целью дальнейшего усиления художественной смуты. Вот так и тот наш, там, позади, только что оставленный эпиграф, вот эта-то, ну, чеканки самого Льва Николаевича идея о непостижимости "абсолютной непрерывности движения" взята нами не только для приобщения к стаду "великих медведиц" (как бы тут все-таки не слукавить), но и, главным образом, для того, чтобы начать наш путь через вторую мировую войну. Эпиграф этот для нас будет чем-то сродни яснополянской кафельной печке, от которой и намерены танцевать, развивая, а порой и дерзновенно опровергая, большую тупиковую мысль национального гения. Отправимся же далее по направлению к войне, в которой среди большого числа страждущих миллионов обнаружим лица и наших любимых членов семьи профессора Градова. Вклад их в громоподобный развал времен не так уж мал, если держаться точки зрения Л.Н.Толстого, сказавшего, что "сумма людских произволов сделала и революцию, и Наполеона, и только сумма этих произволов терпела их и уничтожила".
Следовательно, и старый врач Б.Н. Градов, и его жена Мэри, столь любившая Шопена и Брамса, и их домработница Агаша, и даже участковый уполномоченный Слабопетуховский в гигантском пандемониуме человеческих произволов влияли на ход истории не хуже де Голля, Черчилля, Рузвельта, Гитлера, Сталина, императора Хирохито и Муссолини. Перечитывая недавно "Войну и мир" - впервые, должен признаться, с детских лет и вовсе не в связи с началом "Войны и тюрьмы", а для чистого читательского удовлетворения, - мы столкнулись с рядом толстовских рассуждений о загадках истории, которые порой радостно умиляют нас сходством с нашими собственными, но порой и ставят нас в тупик.
Отрицая роль великих людей в исторических поворотах, Лев Николаевич приводит несколько примеров из практической жизни. Вот, говорит он, когда стрелка часов приближается к десяти, в соседней церкви начинается благовест, но из этого, однако, не значит, "что положение стрелки есть причина движения колоколов". Как же это не значит, удивится современный, воспитанный на анекдотах ум. Ведь не наоборот же? Ведь не колокола же двигают стрелки. Ведь звонарь-то тоже взялся за веревки, предварительно посмотрев на часы. Толстой, однако, приводя такой пример, имел в виду что-то другое.
Глядя на движущийся паровоз, слыша свист и видя движение колес, Толстой отрицает за собой право заключить, "что свист и движение колес суть движения паровоза". Свист, разумеется, не входит в число причин, но вот насчет колес позвольте усомниться - именно ведь они, катясь вперед или назад, вызывают движение всей нагроможденной на них штуки. Тут снова нам не остается ничего другого, как предположить, что Толстой что-то другое имел в виду для иллюстрации исторических процессов.
Последний пример, приведенный в третьей части третьего тома "Войны и мира", совсем все запутывает, если только не катить бочку на издательство "Правда", выпустившее в 1984 году собрание сочинений в 12-ти томах. Крестьяне считают, пишет Толстой, что поздней весной дует холодный ветер из-за того, что раскрывается почка дуба. Цитируем с экивоком к нашему блестящему эпиграфу: "...хотя причина дующего при развертывании дуба холодного ветра мне неизвестна, я не могу согласиться с крестьянами в том, что причина холодного ветра есть развертывание дуба, потому только, что сила ветра находится вне влияния почки".
Тут как-то напрашивается предположить обратное развитие событий, то есть раскрытие почки под влиянием холодного ветра, однако Толстой этого не касается, и мы предполагаем, что он совсем не то имел в виду, что на поверхности, что мысль его и его сильнейшее религиозное чувство полностью отмежевываются от позитивистских теорий 19-го столетия и уходят в метафизические сферы. То есть мысль его вдруг распахивает дверь в бездонные пустоты, в неназванность и неузнанность, где предстают перед нами ошеломляющие все эти "вещи в себе".
Увы, несколькими строками ниже граф вдруг возобновляет связь со своим веком "великих научных открытий", чтобы заявить: "...я должен изменить совершенно свою точку наблюдения и изучать законы движения пара, колокола и ветра. То же должна сделать история. И попытки этого уже были сделаны".
В общем, в результате этих отрешенных и нерешенных (как он считает - пока!) задач Толстой приходит к мысли, что "для изучения законов истории мы должны изменить совершенно предмет наблюдения, оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать однородные, бесконечно малые элементы, которые руководят массами".
Почти марксизм. Ленин, очевидно, и эту жажду познаний имел в виду, присуждая графу новый титул "зеркала русской революции". Вождь, впрочем, должен был знать, что с Толстым всегда не все так просто, что не только отражением "суммы людских произволов" занимался, но и свой немалый "произвол" добавлял в эту сумму: а прежде всего полагал, что движение этих бесконечных сослагательных направляется Сверху, то есть не теориями задвинутых экономистов или антропологов, а Провидением.
Но вот бывает же все-таки, что некоторые теоретики и практики выделяются из "суммы произволов" и посылают миллионы на смерть и миллиарды в рабство, стало быть, произвол произволу рознь и нам при всем желании трудно прилепиться к роевой картине, какой бы впечатляющей она не была, и отвергнуть роль личности в истории.
Все эти размышления на толстовские темы, как бы являющиеся полным подтверждением нашего эпиграфа, понадобились нам для того, чтобы подойти к началу сороковых годов и глянуть сквозь магический кристалл в очередную даль все того же, единственного мирового "свободного романа", одной из частей коего мы хотели бы видеть и наше повествование, и там обозреть феерию "человеческих произволов", известную в истории под названием Вторая мировая война.
ГЛАВА 1
ВЫ СЛЫШИТЕ, ГРОХОЧУТ САПОГИ
Колонна новобранцев, несколько сот московских юнцов, вразнобой двигалась по ночной Метростроевской улице (бывшей Остроженке) в сторону Хамовнических казарм. Несмотря на приказ "в строю не курить", то тут, то там в темной массе людей занимались крошечные зарева, освещая губы, кончики носов и ладони. Вчерашним школярам не впервой было дымить втихаря, в кулак. Они и шли-то из школы, что в Ситцевом Вражке, где был сборный пункт, то есть из привычной обстановки. Шуршали штатские штиблеты, мелькали и шикарные белые туфли, еще вчера натиравшиеся зубным порошком "Прибой", бесшумно пролетали матерчатые тапочки.