Московские адреса Льва Толстого. К 200-летию Отечественной войны 1812 года
Шрифт:
Писатель-народник H.H. Златовратский пришел изложить Толстому «программу народничества». Программа не нашла отклика в душе Льва Николаевича: «Надменность, путаница и плачевность мысли поразительна».
Неприятное впечатление оставил приход философа B.C. Соловьева: «Мне он не нужен и тяжел, и жалок».
Дважды почтил своим присутствием П.М. Третьяков. О первом разговоре с Третьяковым 7 апреля Толстой записал, что говорил с ним «порядочно». Во время второго разговора, 10 апреля Третьяков спрашивал его «о значении искусства, о милостыне, о свободе женщин». Толстой подытожил: «Ему трудно понимать. Все у него узко, но честно». В Третьяковской галерее Толстой бывал неоднократно.
С И.Е. Репиным Толстой «очень хорошо говорил». Приходил В.М. Васнецов,
Приходили и московские профессора: Н.И. Стороженко (литература), Л.М. Лопатин (психология), И.И. Янжул, А.И. Чупров, И.И. Иванюков (политическая экономия), С.А. Усов (зоология), Н.В. Бугаев, В. Ковалев (математика). Вели ученые споры с хозяином дома.
Профессор зоологии Московского университета Сергей Алексеевич Усов часто заходил к Толстому: «Здоровый, простой и сильный человек. Пятна на нем есть, а не в нем». Вместе с Усовым Толстой ходил в Благовещенский собор смотреть роспись на стенах, которую нашел «прекрасной». Особенно понравились ему изображения древних философов с их изречениями.
А вот и о другом профессоре: «Прелестная мысль Бугаева, что нравственный закон есть такой же, как физический, только он «im Werden» (в становлении). Он больше, чем im Werden, он сознан. Скоро нельзя будет сажать в остроги, воевать, обжираться, отнимая у голодных, как нельзя теперь есть людей, торговать людьми. И какое счастье быть работником ясно определенного божьего дела!»
Среди художников Толстой духовно сблизился с Николаем Ге: «Вижу, что вы меня так же любите, как и я вас», – писал ему Лев Николаевич. «Ге проводил большую часть своей жизни в деревне. Но к концу зимы он обыкновенно ездил в Петербург на открытие «Передвижной выставки». Никогда он не проезжал мимо нас, не заехавши к нам, где бы мы ни были – в Москве или в Ясной Поляне. Иногда он заживался у нас подолгу, и мало-помалу мы так сжились, что все наши интересы – печали и радости – сделались общими», – вспоминала Татьяна Львовна.
Когда Ге гостил в Хамовниках, то Толстой мог сказать и так: «Если меня нет в комнате, то Николай Николаевич может вам ответить: он скажет то же, что я». В период своего двухмесячного проживания у Толстых Николай Ге писал портреты Льва Николаевича, его жены и ее сестры Т.А. Кузминской. Выше всего Толстой ценил картину Ге «Тайная вечеря», отзываясь о ней в том духе, что его собственное представление о последнем вечере Христа с учениками, сложившееся к этому времени, как раз совпало с тем, что передал в своей картине Ге.
3 января 1894 г. к Толстому впервые пришел Бунин. Первое свидание двух писателей оказалось не долгим. Позднее Бунин написал об этом в своей работе «Освобождение Толстого». В небольшом эпизоде Ивану Алексеевичу удалось передать не только обуревавшие его страсти и впечатления, но и обстановку толстовского дома:
«Лунный морозный вечер. Добежал, стою и едва перевожу дыхание. Кругом глушь и тишина, пустой лунный переулок. Передо мной ворота, раскрытая калитка, снежный двор. В глубине, налево, деревянный дом, некоторые окна которого красновато освещены. Еще левее, за домом, – сад, и над ним тихо играющие разноцветными лучами сказочно прелестные зимние звезды. Да и все вокруг сказочное. Какой особый сад, какой необыкновенный дом, как таинственны и полны значения эти освещенные окна: ведь за ними – Он! И такая тишина, что слышно, как колотится сердце – и от радости, и от страшной мысли: а не лучше ли поглядеть на этот дом и бежать назад? Отчаянно кидаюсь наконец во двор, на крыльцо дома и звоню. Тотчас же отворяют – и я вижу лакея в плохоньком фраке и светлую прихожую, теплую, уютную, с шубками и шубами на вешалке, среди которых резко выделяется старый полушубок. Прямо передо мной крутая лестница, крытая красным сукном. Правее, под нею, запертая дверь, за которой слышны гитары и веселые молодые голоса, удивительно беззаботные к тому, что они раздаются в таком совершенно необыкновенном доме.
– Как прикажете доложить?
– Бунин.
– Как-с?
– Бунин.
– Слушаю-с.
И
– Пожалуйте обождать наверх, в залу…
А в зале я удивляюсь еще больше: едва вхожу, как в глубине ее, налево, тотчас же, не заставляя меня ждать, открывается маленькая дверка, и из-за нее быстро, с неуклюжей ловкостью выдергивает ноги, выныривает, – ибо за этой дверкой было две-три ступеньки в коридор, – кто-то большой, седобородый, слегка как будто кривоногий, в широкой, мешковато сшитой блузе из серой бумазеи, в таких же штанах, больше похожих на шаровары, и в тупоносых башмаках. Быстрый, легкий, страшный, остроглазый, с насупленными бровями. И быстро идет прямо на меня, – меж тем как я все-таки успеваю заметить, что в его походке, вообще во всей посадке, есть какое-то сходство с моим отцом, – быстро (и немного приседая) подходит ко мне, протягивает, вернее, ладонью вверх бросает большую руку, забирает в нее всю мою, мягко жмет и неожиданно улыбается очаровательной улыбкой, ласковой и какой-то вместе с тем горестной, даже как бы слегка жалостной, и я вижу, что эти маленькие серо-голубые глаза вовсе не страшные и не острые, а только по-звериному зоркие. Легкие и жидкие остатки серых (на концах слегка завивающихся) волос по-крестьянски разделены на прямой пробор, очень большие уши сидят необычно высоко, бугры бровных дуг надвинуты на глаза, борода, сухая, легкая, неровная, сквозная, позволяет видеть слегка выступающую нижнюю челюсть…
– Бунин? Это с вашим батюшкой я встречался в Крыму? Вы что же, надолго в Москву? Зачем? Ко мне? Молодой писатель? Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть целью жизни… Садитесь, пожалуйста, и расскажите о себе…
Он заговорил так же поспешно, как вошел, мгновенно сделав вид, будто не заметил моей потерянности, и торопясь вывести меня из нее, отвлечь от нее меня.
Что он еще говорил?
Все расспрашивал:
– Холосты? Женаты? С женщиной можно жить только как с женой и не оставлять ее никогда… Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не делайте мундира из нее, во всякой жизни можно быть хорошим человеком…
Мы сидели возле маленького столика. Довольно высокая старинная фаянсовая лампа мягко горела под розовым абажуром. Лицо его было за лампой, в легкой тени, я видел только мягкую серую материю его блузы да его крупную руку, к которой мне хотелось припасть с восторженной, истинно сыновней нежностью, да слышал его старческий, слегка альтовый голос, с характерным звуком несколько выдающейся челюсти… Вдруг зашуршал шелк, я взглянул, вздрогнул, поднялся: из гостиной плавно шла крупная и нарядная, сияющая черным шелковым платьем, черными волосами и живыми, сплошь темными глазами дама:
– Леон, – сказала она, – ты забыл, что тебя ждут…
И он тоже поднялся и с извиняющейся, даже как бы виноватой улыбкой, глядя мне прямо в лицо своими маленькими глазами, в которых все была какая-то темная грусть, опять забрал мою руку в свою:
– Ну, до свидания, до свидания, дай вам бог, приходите ко мне, когда опять будете в Москве… Не ждите многого от жизни, лучшего времени, чем теперь у вас, не будет… Счастья в жизни нет, есть только зарницы его – цените их, живите ими…
И я ушел, убежал и провел вполне сумасшедшую ночь, непрерывно видел его во сне с разительной яркостью, в какой-то дикой путанице…».
Возвратясь к себе в Полтаву, Бунин написал: «Ваши слова, хотя мне удалось слышать их так мало и при таком неудачном свидании, произвели на меня ясное, хорошее впечатление; кое-что ярче осветилось от них, стало жизненней».
Второй раз Бунин пришел в Хамовники в марте 1895 г. вскоре после постигшего семью Толстых горя – смерти сына Ивана:
«Меня провели через залу, где я когда-то впервые сидел с ним возле милой розовой лампы, потом в эту маленькую дверку, по ступенькам за ней и по узкому коридору, и я робко стукнул в дверь направо.