Московский процесс (Часть 1)
Шрифт:
Помню, как, выйдя из психушки в 1965 году, вдруг обнаружил, что все мои «оттепельные» друзья куда-то исчезли, словно растворились. А встреченные случайно на улице, непременно куда-то спешили с папочками и портфельчиками или еще лучше — с детской колясочкой. «Извини, старик, бормотали они на ходу, не подымая глаз, — нужно вот диплом сперва защитить, диссертацию, кандидатскую получить». Или: «Нужно сперва детей вырастить». И трусили дальше, не глядя по сторонам. Казалось, целое поколение моих сверстников отгородилось от жизни папочками да колясочками, учеными степенями да книгами. Кого они думали обмануть? Себя, режим, своих детей? Разве в наше
И точно: лет через двадцать этих самых детей, зачатых в самообмане, для оправдания собственного бесстыдства, погнали в Афганистан, чтобы убивать или быть убитыми. Тупо молчала страна, привычно трусили на службу, к своим книгам и диссертациям, их папы и мамы: даже и такая жертва не показалась им достаточно велика, чтобы потревожить их привычный мирок с его страданиями и авторитетами. Вот и долюбовались собой: теперь и книг, и докторских диссертаций, всего того интеллигентского самовыражения, коим и оправдывались, хоть пруд пруди, а страна гибнет. И нет в них ни тени раскаяния. Куда там! Виноват кто угодно, только не они.
Признаюсь, я не испытываю ни малейшего сочувствия к этим людям. Напротив, слушая теперь их нытье, их бесконечные жалобы на тяготы посткоммунистической жизни, в моей душе поднимается нечто наподобие злорадства.
«Ага, — думаю я, — вам голодно, вам нечего есть? А вот ваш диплом в толстых кожаных корочках, вот толстенная диссертация — жуйте их. Вам не платят зарплату четвертый месяц? А чем же вы всю жизнь занимались? Ах, книжки писали? Ну, так идите на улицу, продавайте их прохожим. Вам плохо? Но ведь раньше вам было хорошо? Так, значит, все в порядке справедливость, наконец, восторжествовала».
Мне трудно избавиться от мысли, что нынешние их бедствия более чем заслужены. Ведь именно на них — не на фанатиках-коммунистах, коих в наши дни была горсточка, и даже не на КГБ, не на стукачах, коих в наше время вполне можно было игнорировать, — на них держался этот режим лишних тридцать лет. На их самовлюбленном конформизме, на их самооправданиях, на их всеядности. И если с поколением наших родителей, переживших сталинское средневековье, еще можно спорить, когда они, словно заклинание, твердят свое триединое:
«не знали — верили — боялись»— то аналогичное бормотание этих людей вызывает лишь насмешку:
Верили — во что? В то, что режим незыблем? Что его хватит на вашу жизнь?
Боялись — чего? Потерять свои привилегии, свое благополучие?
Не знали — чего? Что от расплаты друг за дружку не спрячешься?
12. Новый Чичиков и его «мертвые души»
Невозможно описать, в какой экстаз пришла советская интеллигенция от появления Горбачева с его «гласностью». Еще бы! На них ведь она и была рассчитана, им и адресовалась. Им да им подобным на Западе — всем тем, для кого ее появление было, прежде всего, оправданием их коллаборационизма:
— Вот видите? — торжествовали первые, — к чему был нам — писателям весь этот шум, эти «движения»?
— Вот видите, — вторили последние, — нужна была не конфронтация, а сотрудничество.
Пожалуй, не вспомнить другого такого момента в истории человечества, когда коллаборанты и конформисты вдруг оказались самыми большими героями. Страна захлебывалась от восторга собственной смелостью. Те самые газеты, что десятилетиями наполнялись ложью и оттого распространялись почти насильственно, раскупались теперь с утра; то же самое телевидение, которое уже и не смотрел никто, за исключением футбола или хоккея, глядели теперь за полночь, словно завороженные, и бежали утром на работу с красными глазами. Разве было на этих страницах, на этом экране хоть что-нибудь, чего бы все уже не знали и так, со времен Хрущева, по передачам западных станций или из самиздата? Наконец, от собственных родителей, друзей, соседей, дедушек и бабушек? Нет, конечно. Но — как смело! Как интересно!
Удивительное это было время — время лжи в кубе, лжи уже настолько извращенной, что и чистая правда становилась обманом. И те, кто писал-показывал, лгали, изображая из себя отважных первооткрывателей; и те, кто читал-смотрел, лгали, делая вид, что только теперь все это узнали. И завораживала их отнюдь не новизна информации, но тот факт, что теперь это можно. Без малейшей иронии и при всеобщем восторге заговорили вдруг о «белых пятнах истории», о прошлых преступлениях режима. Да разве кто-то не знал о репрессиях, об уничтожении крестьян в коллективизацию, о Большом Терроре 30-х, о сговоре Сталина с Гитлером перед войной или о высылке целых народов после войны? Да ведь и семьи такой не было, где бы кто-то не пострадал или хотя бы не поучаствовал в этих событиях. Но раньше было нельзя, а теперь — можно. И, затаив дыхание, каждый следил воспаленными глазами, а что еще будет можно завтра?
Между тем, десятилетия между Хрущевым и Горбачевым, их собственная жизнь, продолжали зиять одним большим «белым пятном», никого особенно не волнуя своей девственной белизною. Нет, конечно, о них писалось и говорилось даже слишком много: и про «застой» в экономике, и про экологическую катастрофу, и даже про Венгрию с Чехословакией, а со временем и про Афганистан. Но все это было как бы не про них, а про марсиан. Они сами как бы и отношения не имели к происходившему. Они страдали — как Познер, были жертвами — как Евтушенко, боролись — как Андропов. Они «не знали — боялись — верили».
Характерно, однако, что, используя нашу терминологию, наши определения «застоя» и «правового государства», а, иногда цитируя целые куски из самиздатских работ, никто из них ни разу даже не заикнулся о первоисточнике, о том, откуда появилось это странное слово — гласность. Будто бы и не было наших судов, наших книг, нашумевших обменов и высылок. Словно исчезли из жизни страны два десятилетия, и жизнь началась заново, с нуля. И дело тут было даже не в том, что еще нельзя, а в том, что говорить об этом никто не хотел, понимая неизбежность вопроса:
— А что же в это время делали вы?
Более того, сознательно или бессознательно, но вся эта перестроечная публика люто нас ненавидела, так же, впрочем, как и возникшие из нее нынешние «демократы». Никогда не простят они нам того, что мы остались «чистыми», не жрали с ними из одной партийной кормушки, не искали тех компромиссов с совестью, что составляли их жизнь. Сам факт нашего существования разрушает их легенду: ведь если мы есть — значит, все-таки был выбор, значит, можно было жить иначе.