Московское наречие
Шрифт:
Он слыхал, конечно, что женщинам присущ оргазм, но мало о нем задумывался, не обращая особого внимания. Да просто не сталкивался с подлинным лицом к лицу. Так всякий знает о землетрясениях и ураганах и даже ощущал, возможно, их отголоски, но далеко не каждый бывал в эпицентре.
После половецких плясок, затронувших самые сущностные глубины, Туз стал куда участливей и отзывчивей к проявлениям этого сверхвзрыва. Правда, поначалу предположил, что это чисто татарское свойство, но вскоре удостоверился, что вполне международное, и уже жаждал извлечения звуков, стараясь достичь полной громкости.
Туз, кажется,
В Алуште во время расчистки спальни писателя-академика Сергеева-Ценского, исполненной в виде ребристых серебряных раковин, познакомился с венесуэльской мулаткой Кончитой. Дом был закрыт, но Кончита сказала, что, как член христианско-социальной партии КОПЕЙ, оберегающей ракушки, непременно желает осмотреть, а по возможности испытать все предметы гарнитура. «У нас в реке Ориноко, – отметила она, – водятся точно такие же».
Туз полюбил кукурузные лепешки, которые Кончита пекла каждое утро в течение недели. Он пел ей «Беса ме мучо», узнав, что это означает буквально: – целуй меня много. За семь дней очень углубил свой испанский и повысил качество повсеместных «бесо». А Кончита проявила интерес к слову «страда» из романа академика. Как смог, Туз объяснил на их же примере: «Это вроде такой страсти, которая понуждает к труду. У нас с тобой страда в Алуште, а у него была, видимо, своя – Севастопольская».
«Чувствую себя танцовщицей болеро на пике Боливара», – красиво говорила Кончита, кончавшая факультет конхологии в Одессе. Когда они лежали на ребристой академической кровати, во взоре ее отражался весь путь по лествице – от ступеньки к ступеньке. Тузу казалось, что он смотрит снизу, хотя был наверху. Лицо Кончиты поспешно отдалялось, становясь серьезней и бледнея от набранной высоты. И вот с коротким вскриком и широко раскрытыми глазами словно бы падало на руки Туза. «О-о-о-й!» – выдыхала Кончита с нежным удивлением, будто наткнувшись случайно на шоколадку под подушкой или на жемчужину в раковине. И теряла на краткий миг сознание, захлопываясь, как устрица.
На прощание подарила монетку «боливар», сказав: «Ты так похож на мою первую любовь – одного мексиканского анархиста. Только тот в отличие от тебя – брюнет»…
В душу и тело Туза надолго впилась ракушечная ребристость. Он вспоминал, как раскрывалась Кончита, будто мягкий и податливый плеченогий моллюск, карибская двустворчатая перламутровая жемчужница, укрывавшая его своей мантией.
В Судаке, куда Туз заглянул по дороге в Новый Свет лишь за тем, чтобы выяснить, нельзя ли восстановить Генуэзскую крепость, столкнулся на ее развалинах темным предгрозовым вечером с мадьяркой Илоной, приехавшей навестить осевших здесь со времен угорской Руси родственников.
Она работала в венгерском парке Хортобадь, одно название которого возбудило Туза. Пахло от нее на редкость
«Отправимся завтра в Новый Свет, – звал ее, – будем купаться на Царском пляже, где нет ни души». Она кивала всем телом, заливисто смеялась, обхватив руками его шею, всплескивая ногами, приникая и отстраняясь лоном.
«Ундина! – шептал Туз. – Нереида!» И только произнес эти нагруженные древним смыслом имена, как прихотливое море взъерошилось. Поднялся ветер, и выплыл влажный растущий месяц, осветивший лицо Илоны, которое, увы, как и луна, оказалось нечистым, – словно побитое метеоритными потоками. «Это от османского ига», – шепнула она, отворачиваясь.
Досадно смущенный Туз разом позабыл о Новом Свете. Может, Илона думала, что звал ее за моря-океаны в Америку? Но чудовищно расстроилась, даже обозлилась так, что само море исполнилось угорским гневом, едва не утопив Туза, оступившегося в какую-то яму, – лишь нога торчала из пучины, как на картине Брейгеля «Падение Икара».
Выбравшись на берег, он увидел, что Илона удаляется в гору, – грациозно, будто альпийская козочка. Так захотелось догнать ее и продолжить восхождение в густой тени Генуэзской крепости. Но тут донеслось заглушаемое прибоем: «Сам ты водяной козел! Вообще, сволочи вы – русские! Только бы встрять в чужую жизнь, разворошить да бросить!»
Ах, как ему было стыдно, как жалко Илону и вообще всех венгров, подавленных в пятьдесят шестом, но все же глупо тащить ее с собой, если на каждом шагу новые ундины и свежие нереиды.
Малодушно ища какой-нибудь поддержки, он вспомнил рассуждения профессора Лелекова об окружающей среде: «Пока еще ни одна баба в Красную книгу не записана»… Какое никакое, а все же утешение.
Терновник неопалимый
Хотя Туз так не думал. Для него-то как раз весь противолежащий пол помещался на красных страницах. Он стремился поднять каждую возлюбленную с пола по лествице, возводящей к небесам. Вместе, об руку, силился достичь последних ее ступенек – высших степеней, заботливо следя за их совокупностью. Ступая на новую, чутко прислушивался к звуку, который она издавала.
Конечно, далеко не все легки на подъем. Когда как получалось, – то по прямой, то по винтовой, а то и на пожарную каланчу с передышками.
Славистка Джуди из городка Шайенн, штат Вайоминг, затерянного в американских глубинах, приехала в Ялту написать о музее Чехова, мебель которого Туз как раз шлифовал и полировал. Джуди немало лет занималась ранним творчеством Антоши Чехонте. Но любила без памяти и его пьесы, а также систему Станиславского.
Она переспала с Тузом, как с правнуком Чехова, на узкой и аскетически строгой кровати Антона Павловича, которую иначе как койкой невозможно назвать. А Туз, пожалуй, возлег с ней из уважения к великой стране. Джуди, кажется, сильно выпадала из промежутка между двадцатью и пятьюдесятью. Было какое-то странное ощущение, будто читаешь добрую старую книжку, вроде «Стоика» Теодора Драйзера.