Москва и ее Сестры
Шрифт:
6
Андрей мнется у двери. Его присутствие мешает.
– Смирнов, чего ждешь?
Да, грубо, но силы на исходе. Мне надо срочно восстановиться.
– Лон, спасибо за помощь. Мне сегодня показалось, что ты стоишь за плечом и шепчешь: «Давай, Андрей, все получится!» А я вижу тебя там, у головы. Это что было?
Он вопросительно смотрит на меня. С трудом держу веки открытыми.
– Давай потом. Не могу. Сил нет. Времени сколько?
– Два уже.
Глаза не разлепить. Говорю:
– В четыре
Он наконец-то удаляется, я уплываю в сновидения. Сквозь дымку проступает Царицынская улица. Устала, не могу вспомнить, как ее сейчас называют. А, да, Пироговская. Наверное, Малая. В руках – книги, записи. Меня заносит в тысяча девятьсот двенадцатый, по-моему.
Вспоминаю, как бабуля требует:
– Геля, походи на лекции, посмотри больницу. Я понимаю, что тебе их профессура в подметки не годится. Но прошу, нет, требую. Тебе надо быть в центре жизни. И хватит уже напрягать Род. Сколько можно людям память чистить!
Возражать бесполезно. Ядвигу Карловну битюг не сдвинет. Она права: мне нельзя выделяться. Никто не знает, как это трудно – быть середнячком.
Курсистки ловят каждое слово человека на кафедре. Господи, как его речь далека от истины. И не поправишь. Но для сегодняшнего дня он гений. Слушаю, размышляю. Вздрагиваю, когда соседка просит карандаш. Потом я открываю дверь в красное здание Бахрушинской больницы и внезапно оказываюсь в другом времени и месте.
Мне лет пять. Зимний вечер. Горячая печка, свеча на столе. Глаза слепит. В круге света – бабушкины руки. Звенят ее серьги. Мамы нет. Тогда мне не говорят, что мы не люди. Вернее, не совсем люди.
Я спрашиваю:
– А мама куда ушла? К папе?
Бабуля гладит меня по голове и что-то неразборчиво отвечает. А потом мы вместе с ней стоим перед витриной в Историческом музее. Это уже тысяча девятьсот семидесятые, по-моему. Выставляют археологические находки. Среди них такие же серьги, как у бабушки. Только они старые, сильно изъедены временем. Ядвига Карловна говорит:
– Смотри, Геля, это работа твоего дедушки.
У Ба огромные серебряные кольца с подвесками сохранились прекрасно. Она их надевает в двух случаях: «радость-то какая» и «дела хуже некуда».
Пока тело отдыхает, сознание плавает в картинах прошлого. Калейдоскоп видений выбирает Совет. Всегда есть какая-то цель, но понять ее трудно.
Зима. Я катаюсь на коньках. Подружки хихикают и строят глазки молодым людям. Длинная юбка изредка приподнимается, и мои ноги вызывают интерес проезжающих мимо одиноких кавалеров.
Неожиданно слышу, как мама зовет меня:
– Илона, Илона! Да подожди же!
Она катается с подругой Варварой и смутно знакомым господином лет тридцати. Подъезжаю ближе и понимаю: это наш преподаватель физиологии.
– Илона, позволь представить Сергея Петровича Астахова, брата Варвары. Сергей Петрович, это моя сестра Илона Игоревна.
Хм, сестра, как же! Но об этом мы молчим.
– Здравствуйте, профессор.
У него приятный голос, я замечаю это еще на лекции. Он произносит:
– Сударыня, рад с вами познакомиться.
Потом мы чинно кружимся, не касаясь друг друга руками. Сейчас этот каток на Петровке, по-моему, тоже заливают зимой. А может быть, я ошибаюсь. Корты в конце тысяча девятьсот семидесятых помню, а лед нет.
Нас переносит в майский вечер. Мы гуляем по Тверскому бульвару. Сергей Петрович – умный, чуткий, тонкий собеседник. Астахов обожает новых поэтов. В этот раз он читает «Городские сказки» Саши Черного. Профессор мастерски изображает влюбленного филолога:
«Влюбился жестоко и сразу
В глаза ее, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше».
Он резко прекращает декламацию, берет меня за руку и говорит:
– Илона Игоревна, вы же понимаете, что так больше не может продолжаться.
Молча жду ненужного признания. Ничего не поделать.
– Я запомнил вас с той самой первой лекции. Вы внимательно слушали. Я ждал, нет, я надеялся, что вы подойдете. К моему огромному сожалению, вы бесследно исчезли.
Действительно, после катка в феврале хожу на занятия к другим преподавателям. Всем хорош Астахов, кроме одного. Я его уважаю, ценю, радуюсь встречам, но не люблю. Сергей Петрович продолжает говорить, объясняет что-то.
Внимательно разглядываю профессора. Еще одна жертва Эффекта. Ох уж этот злополучный феномен. Теперь его называют эмоционально-временным континуумом.
Бьет током, Совет резко возвращает к происходящему во сне.
Он заканчивает словами:
– Илона Игоревна, могу ли я надеяться?
Отмолчаться не получится.
– Сергей Петрович, не хочу длить пытку. Я вас не люблю и не полюблю никогда.
В его глазах боль.
– Вы мой лучший друг. Возможно, сегодня вы единственный близкий человек, кроме мамы и сестры.
Эффект – нешуточное и часто смертельное испытание для человека. Необходим близкий контакт. Обычно прикасаюсь к руке несчастного. Как назло, на нем перчатки. Стягиваю свои и прикладываю ладонь к его щеке.
Чувства Астахова напоминают перепутанный ком разноцветных ниток. Отделяю болезненно-красные волокна, аккуратно вытягиваю и сматываю, дома их сожгу.
С Сергеем Петровичем у нас останутся добрые дружеские отношения. Вскоре он забудет о придуманной любви и пойдет по своему пути. Профессор с женой и маленьким сыном в двадцать втором эмигрирует в Штаты. Я потеряю его, и в шестидесятых с большим опозданием дойдет весть о его смерти.
Меня уносит в далекое прошлое. Мне лет двенадцать. Втроем мы пьем чай в темной комнате. Стол освещает несколько свечей. За окном метель. Завтра сочельник. Бабушка говорит, что мы идем на службу в церковь. Это важно: люди придают особый смысл ритуалам. Наверное, как и мое племя. По-моему, мы в новой Немецкой слободе. Какой же это год? Теперь и не припомнить.