Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
Шрифт:
Умолкнув, Афанасьев сошел с бугорка, снял очки и, близоруко сощурившись, вздохнул: больше, мол, сказать нечего. Произошел непредвиденный нерерыв. К Афанасьеву потянулись со всех сторон, кто-то обнял его, Фунтиков восторженно пробасил: «Качать!» Подхватили, несколько раз подбросили в воздух.
— Пустите! — отбивался Афанасьев. — Очки поломаю, пустите!
— Ну, Федька, пронял, стервец! — Сергей Иванович Фунтиков тоже полез обниматься. — До печенок достал! Ну, стервец! — За нарочитой грубостью Фунтиков скрывал взволнованность. Пришлось Цивинскому вмешаться:
— Товарищи-и! — крикнул, приставив ладони ко рту. — Не станем отвлекаться! Нам еще надо послушать представителей от Балтийского завода, от резиновой мануфактуры…
На холмик поднялся Николай Богданов — металлист с Балтийского, известный книгочей, заядлый спорщик, умница. Запальчиво, словно продолжая прорванный сиор, выкрикнул:
— Очень жаль, товарищи, — и тут же, соразмерив силу своего могучего голоса с замкнутым пространством поляны, сбавил тон и повторил потише: — Очень жаль, что нам до лучшего будущего приходится помириться с невозможностью собраться и провести вместе, по примеру рабочих в западных государствах, день Первого мая, а должны мы довольствоваться возможностью собраться в воскресенье. Конечно, каждый из нас знает, что теперь мы не можем провести никакой манифестации, а не только что подобно той, какую провели рабочие на Западе, Я думаю, что каждый из нас теперь невольно сравнивает наши силы с силами западных рабочих…
Богданов выставил палец и назидательно погрозил:
— Но смею надеяться, что ни один из нас от этого сравнения, глядя на нашу малочисленность, не придет в отчаяние, потому что все мы еще имеем настолько сил и энергия, чтобы не упасть духом и не опустить рук лишь оттого, что дело приходится почти еще только начинать…
— Мы еще развернемся — прогудел Сергей Иванович. — В самую точку попал! Крой, Никола!
Богданов поднял клешневатую лапу, требуя тишины:
— Западные рабочие страдают, как и мы, под гнетом капиталистического строя, то есть такого, при котором все продукты труда, произведенные рабочими, фабрикант продает в свою пользу, а рабочим за их труд платит лишь столько, чтобы они не могли умереть с голоду. Не довольствуясь таким возмутительным порядком, который лишает их выгод своего труда, они часто задумывались над положением, в котором они находятся, и пришли к тому заключению, что выбраться из него возможно только путем умственного развития народа, так как от его развития зависит все…
Михаил Бруснев быстро чиркал карандашом в тетрадке, записывая выступление. Если все закончится благополучно, речи рабочих будут переданы Мише Ольминскому. Он хоть еще барахтается в народовольческой тине, но вот-вот выберется на твердую почву марксизма. Можно сказать про него так: ногами в болоте, но уже ухватился за ветви прибрежного дерева, есть полная надежда, что вытянет себя из тряснны… Так вот у Миши имеется гектограф, хранится у народовольца Земса. Даст бог — отпечатают речи нынешних маевщиков. Хотя бы экземпляров по пятидесяти каждую… Пустить эти выступления по кружкам, на заводы, на фабрики — лучшей агитации не придумаешь! Потому и надо записать каждое слово, сохраняя стиль речей неприкосновенным.
— Обращая внимание на положение наших рабочих, — гремел Богданов, — мы увидим, что они тоже сильно страдают от произвольной кулаческой эксплуатации, почти ничем не сдерживаемой, потому что наши рабочие, по старанию правительства и фабрикантов находясь в забитом состоянии и полном невежестве, не могут дать отпора произвольному грабежу, чем и дают повод к большей наглости безжалостным хищникам…
— Забитого согнуть легче! — сказал Баня Егоров. — Молчим много, потому терпим издевательства…
Богданов, соглашаясь, кивнул:
— Такое положение, конечно, никому из рабочих не нравится, но они молчат и терпят, потому что не знают выхода из него, и потому на нас, как на более развитых; рабочих, лежит обязанность выяснить рабочим причины, по которым они находятся в таком скверном положении, и указать выход из него…
Маевщики заволновались, опять послышались
— Верно говоришь!
— Самим надо браться!
— К чести нашей, — улыбнулся Богданов, — я могу сказать, что мы действительно сознали свои обязанности и, несмотря на все препятствия и угрозы нашего подлого правительства, мы стараемся по мере своих сил и способностей развивать окружающих нас рабочих… Недавно вместе с искренним чувством признательности к Шелгунову, как «указателю пути к свободе и братству», мы попробовали подачею адреса ему и присутствием с венком на похоронах привлечь внимание общества к рабочему вопросу и, как слышно, уснели в этом. Но, как видно, наша проба и успех ее пришлись не по губам правительству, и оно распорядилось наказать рабочих, осмелившихся думать об улучшении своей жизни, выслав троих…
— По всему городу шпики гонялись! — ворчливо заметил Климанов. — Как на зверей — облавой пошли…
— Правительство, — заканчивая речь, сказал Богданов, — как вам известно, всегда за малейшее проявление неудовольствий к существующим безобразиям высылает и сажает в тюрьмы рабочих и интеллигенцию, которая искренно стремится — за что ей сердечное спасибо — своими силами и знаниями помочь рабочим в борьбе с существующим хищническим строем…
При этих словах Николай Богданов по русскому обычаю глубоко поклонился в сторону, где с тетрадками в руках стояли Бруснев и Цивинский. Потом захлопал ладонями.
Бруснев поморщился: не следовало бы афишировать. Хоть в основном собрались испытанные борцы, но есть сегодня на поляне и малознакомые — осторожность не помешает. Да и выпячивать интеллигенцию не стоило бы… Однако делать нечего — пришлось поклониться в ответ. И тут уж все захлопали — дружно, азартно. Костромич Николай Полетаев недоуменно озирался: никогда такого не видал, чтобы, радуясь, били в ладони. Затем, весьма неуверенно, попробовал сам — понравилось!
Богданов поднял руку, утихомиривая маевщиков, аплодисменты стали стихать. Только Полетаев не мог угомониться, разошелся волгарь, хлопал и хлопал, испытывая необыкновенное чувство полной раскованности. Вот она какая бывает — свобода! Говорят, что хотят, ругают правителей во все тяжкие, смеются! Пусть в лесу, пусть тайком, все равно — свобода!
— Отсушишь руки, парень, — добродушно посмеиваясь, сказал Ваня Егоров. — Будя, будя…
В установившейся наконец тишине Николай Богданов произнес последние слова:
— Но я надеюсь, товарищи, что такие меры правительства не запугают никого из нас, а лишь только возбудят большую ненависть к нему и к существующему строю, который оно оберегает, и большее желание поскорее добиться такого, при котором не было бы ни бедных, ни богатых, а все бы пользовались счастьем и довольством в равной степени. Так будем же, товарищи, развивая и поддерживая друг друга, продолжать начатую борьбу с существующим злом за осуществление Свободы, Истины, Братства!
Богданов сошел с бугорка, оглаживая бороду; вытер платком взмокший лоб — упарился. Легче в заводе на станке управлять, чем говорить при народе. Казалось ему, что-то упустил, где-то повторился, а кое-что вообще сказал не так. Но Михаил Бруснев, зажав тетрадку под мышкой, сцепил ладони и потряс неред лицом: поздравил, значит, с успехом…
А Прошин так и не решился выступить по памяти, испугался, что все нерепутает. И без того хватало волнения: листки в руках дрожали, голос поминутно срывался. Он часто делал паузы, теряя нужную строчку, возвращался назад, повторяясь, и оттого еще пуще волновался. Но все это было пустяками в сравнении с важностью и торжеством момента. Прошина слушали так же внимательно, как и предыдущих ораторов, только реплик не подавали, видя, что он тушуется. И хотя заранее написанное, слово Прошина тоже находило живой отклик в душах. Он говорил о трудностях предстоящей борьбы, о том, что счастье всегда достается дорогой ценой, иногда за него нужно платить человеческой кровью.