Мой бедный, бедный мастер…
Шрифт:
Горькая складка обозначилась у губ гостя.
— Будем глядеть правде в глаза,— и гость повернул свое лицо в сторону бегущего сквозь облако ночного светила.— И вы и я — сумасшедшие, что отпираться! Видите ли, он вас потряс — и вы свихнулись, так как у вас, очевидно, подходящая для этого почва. Но то, что вы рассказываете, бесспорно было в действительности. Но это так необыкновенно, что даже Стравинский, гениальный психиатр, вам, конечно, не поверил. Он смотрел вас? — Иван кивнул.— Ваш собеседник был и у Пилата, и на завтраке у Канта, а теперь он навестил Москву.
— Да ведь он тут черт знает
— Вы уже попробовали, и будет с вас,— иронически отозвался гость,— другим тоже пробовать не советую. А что натворит, это уж будьте благонадежны. Ах, ах! Но до чего мне досадно, что встретились с ним вы, а не я! Хоть все и перегорело и угли затянулись пеплом, все же клянусь, что за эту встречу я отдал бы связку ключей Прасковьи Федоровны, ибо мне больше нечего отдавать. Я — нищий!
— А зачем он вам понадобился?
Гость долго грустил и дергался, но наконец заговорил:
— Видите ли, какая странная история, я сижу здесь из-за того же, что и вы, именно из-за Понтия Пилата.— Тут гость пугливо оглянулся и сказал: — Дело в том, что год тому назад я написал о Пилате роман.
— Вы — писатель? — с интересом спросил поэт.
Гость потемнел лицом и погрозил Ивану кулаком, потом сказал:
— Я — мастер,— он сделался суров и вынул из кармана халата совершенно засаленную черную шапочку с вышитой на ней желтым шелком буквой «М». Он надел эту шапочку и показался Ивану и в профиль и в фас, чтобы доказать, что он — мастер.— Она своими руками сшила ее мне,— таинственно добавил он.
— А как ваша фамилия?
— У меня нет больше фамилии,— с мрачным презрением ответил странный гость,— я отказался от нее, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней.
— Так вы хоть про роман-то скажите,— деликатно попросил Иван.
— Извольте-с. Жизнь моя, надо сказать, сложилась [не] [24] совсем обыкновенно,— начал гость.
…Историк по образованию, он еще два года тому назад работал в одном из московских музеев, а кроме того, занимался переводами…
24
Добавлено мною.— L.
— С какого языка? — с интересом спросил Иван.
— Я знаю пять языков, кроме родного,— ответил гость,— английский, французский, немецкий, латинский и греческий. Ну, немножко еще читаю по-итальянски.
— Ишь ты! — завистливо шепнул Иван.
Жил историк одиноко, не имея нигде родных и почти не имея знакомых в Москве. И, представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей.
— Вообразите мое изумление,— шептал гость в черной шапочке,— когда я сунул руку в корзину с грязным бельем и смотрю: на ней тот же номер, что и в газете! Облигацию,— пояснил он,— мне в музее дали.
Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил книг, бросил свою комнату на Мясницкой…
— Уу, проклятая дыра! — прорычал он.
…и нанял у застройщика, в переулке близ Арбата, две комнаты {316} в
— Ах, это был золотой век! — блестя глазами, шептал рассказчик.— Совершенно отдельная квартирка, и еще передняя, и в ней раковина с водой,— почему-то особенно горделиво подчеркнул он,— маленькие оконца над самым тротуарчиком, ведущим от калитки. Напротив, в четырех шагах, под забором, сирень, липа и клен. Ах, ах, ах! Зимою я очень редко видел в оконце чьи-нибудь черные ноги и слышал хруст снега под ними. И в печке у меня вечно пылал огонь! Но внезапно наступила весна, и сквозь мутные стекла увидел я сперва голые, а затем одевающиеся в зелень кусты сирени. И вот тогда-то, прошлою весной, случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А это, согласитесь, громадная сумма денег!
— Это верно,— признал внимательно слушающий Иван.
— Я открыл оконца и сидел во второй, совсем малюсенькой комнате,— гость стал отмеривать руками,— так вот — диван, а напротив другой диван, а между ними столик, и на нем прекрасная ночная лампа, а к окошку ближе книги, тут маленький письменный столик, а в первой комнате — громадная комната, четырнадцать метров,— книги, книги и печка. Ах, какая у меня была обстановка! Необыкновенно пахнет сирень! И голова моя становилась легкой от утомления, и Пилат летел к концу…
— Белая мантия, красный подбой! Понимаю! — восклицал Иван.
— Именно так! Пилат летел к концу, к концу, и я уже знал, что последними словами романа будут: «…Пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат». Ну, натурально, я выходил гулять. Сто тысяч — громадная сумма, и у меня был прекрасный костюм. Или отправлялся обедать в какой-нибудь дешевый ресторан. На Арбате был чудесный ресторан, не знаю, существует ли он теперь.
Тут глаза гостя широко открылись, и он продолжал шептать, глядя на луну:
— Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. И эти цветы очень отчетливо выделялись на черном ее весеннем пальто. Она несла желтые цветы! Нехороший цвет. Она повернула с Тверской в переулок и тут обернулась. Ну, Тверскую вы знаете? По Тверской шли тысячи людей, но я вам ручаюсь, что увидела она меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как будто болезненно. И меня поразила не столько ее красота, сколько необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах!
Повинуясь этому желтому знаку, я тоже свернул в переулок и пошел по ее следам. Мы шли по кривому, скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, а она по другой. И не было, вообразите, в переулке ни души. Я мучился, потому что мне показалось, что с нею необходимо говорить, и тревожился, что я не вымолвлю ни одного слова, а она уйдет и я никогда ее более не увижу.
И, вообразите, внезапно заговорила она:
— Нравятся ли вам мои цветы?
Я отчетливо помню, как прозвучал ее голос, низкий довольно-таки, но со срывами, и, как это ни глупо, показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от желтой грязной стены. Я быстро перешел на ее сторону и, подходя к ней, ответил: