Мой брат Юрий
Шрифт:
А над трамплином, на самой макушке откоса, там, где солнце пригревало с особой силой, уже чернела первая проталина.
— Весна идет, Юрка. Скоро почки стрелять начнут.
— Знаешь, Валь, как охота босиком по траве побегать.
— Теперь недолго ждать. Скоро в лапту играть будем.
— А за щавелем пойдем?
— А то нет!
По дороге, со стороны Гжатска, чалый жеребец ходко тащил легкие санки. Вот они поравнялись с нами, дядя Павел натянул вожжи, Чалый примедлил бег, замотал головой, всхрапывая, кося в нашу сторону налитым кровью глазом.
— Тпрру, окаянный! Привет, племяннички! Отец дома?
— В сарае. Инструмент к работе готовит.
—
Из кармана полупальто дядя Павел достал пакет с леденцами, подал Юре.
— А ты, Валентин, привяжи-ка этого бешеного покрепче. С норовом, чертушка,— ласково ругнул дядя Павел жеребца и прошел в сарай.
Павел Иванович Гагарин, или дядя Павел, родной брат нашего отца, служил ветеринарным фельдшером. Надо сказать, что избы наши в Клушине стояли неподалеку. Ласковой души человек был Павел Иванович: добряк, мечтатель, влюбленный в астрономию, географию и поэзию. Любил ли он с такой же силой ветеринарию — этого я не знаю, но специалистом в районе дядя Павел числился отменным. К нам, племянникам, да и вообще к детворе относился он с какой-то особо трогательной нежностью.
Был у Павла Ивановича и еще один врожденный дар: он умел неподражаемо красиво, с истинной артистичностью рассказывать всякие забавные или таинственные, жутковатые истории. Вот это-то его качество, пожалуй, больше всего и заставляло нас, ребятишек, тянуться к нему.
Юра конечно же, оставив меня управляться с жеребцом, удрал в сарай вслед за Павлом Ивановичем. Я и сам был не прочь бежать — уж наверняка привез дядька из города какие-либо интересные новости и рассказывает их теперь отцу... Но норовистый Чалый никак не желал привязываться. Скаля ядреные зубы, он все тянулся куснуть меня, и мне пришлось немало повозиться, прежде чем я изловчился крепко-накрепко припутать вожжи к оградному столбику. Потом я оттащил домой ведра с водой, еще дважды слетал к колодцу, вынес и слил за двором грязную воду. У-уф! Теперь, кажется, можно и в сарай пробежать... Но дядя Павел уже шел мне навстречу.
— Бывай, племянник. В Пречистое еду — туда, понимаешь ли, чесотку каким-то ветром занесло. Маются коняги, спасать надо. Хочешь со мной поехать?
Еще бы не хотеть! Но ведь вот беда: и уроки, как назло, не сделаны, и матери помочь надо. А Пречистое — село дальнее, тут единым духом не обернешься.
— Ладно, в другой раз будь наготове,— утешил меня дядька.
Досадуя на неудачу, я взял лопату, принялся скалывать лед со ступенек крыльца. Подошел Юра.
— Валь,— спросил он,— кто это такой — агент?
Агент? Квитанции по домам разносит, страховки,— объяснил я в меру своих знаний.
— Дядя Павел говорил, что какого-то агента милиция поймала. В Смоленске. Германского какого-то. А зачем он прятался?
Я насторожился: это было что-то новое.
— А что еще он сказал?
— Что война скоро будет. Люди так говорят.
— Ну да! — усомнился я.— Брехня все это.
— И папа ему сказал, что брехня.
— А дядя Павел?
— А дядя Павел... не разобрал я, сказал что то. Какие-то чудные слова он сказал — не запомнил я.
Разумеется, и до нашего села, затерянного в глухих смоленских лесах, до села, где в те — сороковые — годы еще не было электричества и репродукторы, похожие на черные тарелки, висели на стенах всего лишь нескольких изб, а плохонький ламповый приемник стоял только в сельсовете, доходили отголоски событий, которыми жила планета. Мы, школьники, писали сочинения о мужестве бойцов республиканской Испании и переживали горечь ее поражения. Мы знали, кто помог палачу Франко задушить молодую революцию, и искренне — из-за сочувствия к обездоленным испанским детям, которых видели в кадрах кинохроники, из-за обиды, что не устояли республиканцы,— ненавидели самое слово «фашизм». Нам было известно, что гитлеровские фашисты захватили Польшу и Чехословакию, присоединили к своему рейху Австрию, бомбят и обстреливают города Англии... Но все это было так далеко от нас и воспринималось умозрительно. К тому же у нас, знали мы, есть Красная Армия, которой нет в других странах. Вот белофинны совсем недавно обломали зубы об ее крепость...
— Знаешь, Юрка,— сказал я, все еще обивая лед с приступок крыльца,— если фашисты сунутся к нам, Красная Армия надает им по шее.
— А война какая бывает? Страшная?
— Как какая?.. Ну, стреляют друг в друга. Солдаты. Из пушек стреляют, из винтовок...
— И с шашкой, как Чапаев, скачут?
— И с шашкой, как Чапаев,— подтвердил я.
— Здорово! Вот бы мне с шашкой!
На этом общий наш интерес к военной теме исчерпался. Юра тоже сходил за лопатой, взялся помогать мне. Черенок у лопаты был длинный, вдвое длиннее его роста, и это доставляло братишке немало хлопот: лед не поддавался, лопата соскальзывала с приступок. Потеряв равновесие, он ударил себя по носку валенка.
Жаль мне стало брата.
— Ты бы лучше не путался под ногами, не мешал мне.
Юра поднял на меня глаза — они светились обидой. Молча прислонил лопату к стене, поднялся на крыльцо и скрылся за дверью. А солнце припекало все сильнее, плавились и превращались в грязные лужицы обитые нами льдинки, оседал, подтачиваясь, трамплин на взгорье, и с улицы вовсе не хотелось уходить...
Привязанность
На рассвете с силой забарабанили в раму. Я подскочил к окну, всмотрелся. Чье-то лицо прилипло к стеклу с той стороны: в молочном сумраке вешнего рассвета были едва различимы сплюснутый нос и округлые глаза.
— Чего надо?
— Анну Тимофеевну покричи. Пусть на ферму бегит скоричка,— ответили голосом сторожихи со свинофермы, и нос и глаза исчезли, растворились в белесом тумане.
Мама — она всегда была легка на подъем — уже набрасывала на себя платье.
— Видать, Белуга поросится. Приспел ее час,— бросила она на ходу и скрылась за дверью.
Белугой звали знаменитую на весь район, необычайно породистую свиноматку-рекордистку: не помню уже, сколько поросят приносила она, но знаю, что очень много. За такую доблесть ее, кажется, даже на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке показать собирались.
Разумеется, и отношение к Белуге было особенным: над ней тряслись, ее берегли и холили. В свинарнике ей отгородили просторную клеть. Рацион ее усиленного питания, согласованный с ветврачом, проверял по утрам лично председатель колхоза. О здоровье рекордистки, говорили, нередко справлялся по телефону сам секретарь райкома.
В общем, замечательная по всем статьям была свинья. И колхоз хорошие получал деньги, распродавая ее потомство. Одно плохо: опоросы давались ей очень трудно. Маму в таких случаях неизменно звали на ферму — со дня организации колхоза работала она в животноводстве, была и дояркой, и телятницей, и заведующей молочнотоварной фермой. В общем, опыт имела не маленький, умения обращаться с животными не занимать стать. «Ты хоть рядом с нами постоишь, Тимофеевна, а у нас все на душе спокойнее»,— говаривали ей в затруднительных случаях молодые работницы фермы.