Мой брат Юрий
Шрифт:
Хотел было прогнать его, но отец из магазина вернулся неожиданно быстро. Сообща доделали мы и поставили на место крыло, обтянули модель бумагой.
— Давай звезды на крыльях нарисуем,— предложил Юра.
Я легкомысленно клюнул на дешевую приманку:
— И фамилию напишем. Крупными буквами: ГАГАРИН, и...
Договорить я не успел, отец круто осадил меня:
— Не сметь! Вдруг не полетит — на посмешище выставить себя хочешь? И кто ты такой: Га-га-рин? — ехидно, по слогам, произнес он.— Тоже мне Петр Великий...
Посрамленный,
Изо всех исторических деятелей прошлого России больше других занимала воображение отца фигура Петра Первого. Все книги о нем, какие обнаружились в нашей сельской библиотеке, отец перечитал по вечерам. А читал он медленно, основательно, стараясь в каждое слово вникнуть наверняка, не раз и не два возвращаясь к трудным, малопонятным или особенно интересным для него местам, и эта работа — а во имя ее была пожертвована не одна зима,— для отца была своеобразным подвигом.
В той же степени, в какой прельщала отца фигура Петра Великого, была противна ему императрица Екатерина. «Катька-немка»,— презрительно именовал он ее и, знаю, в кругу товарищей не стеснялся рассказывать о ней скабрезный анекдот...
— Пойдемте так, ничего не надо рисовать,— тянул нас Юра.— Вон темнеет ведь.
Темнеть должно было не скоро, но нетерпение испытать планер в полете подмывало и меня.
Вышли на луг, за околицу. Отец не провожал нас — наблюдал от двора, блюл достоинство: хоть и серьезная штуковина этот планер, а все ребячья затея.
И снова, как и в первый раз, когда испытывали змея, окружила нас толпа мальчишек и девчонок: в селе жизнь что на ладони — насквозь из окон видна.
Первая попытка запустить модель окончилась неудачей: на высоте десяти — двенадцати метров планер завалился на крыло и упал на землю.
«Опять ремонтировать, пропади он пропадом!» — обреченно подумал я, но, вопреки ожиданиям, никаких поломок не обнаружилось.
Сорвалось и во второй, и в третий, и в четвертый раз. Ребята захихикали.
— Трактор, а не планер.
— Трактор хоть гудит и землю пашет.
— От этого в печке польза будет.
Мне стало стыдно. Мельком взглянул на Юру: щеки у него покраснели, глаза лихорадочно горят, а губы плотно сжаты. Переживает, и, наверно, больше меня.
— А ну его, ребята,— махнул я рукой.— В печку так в печку. И то дело. Пойдемте по домам. Что-то в нем, видать, не так рассчитано.
Юра стал передо мной, загораживая дорогу:
— Все так, все так, я знаю. Еще разик попробуй, Валь, один разочек.
А, была не была! Я снова поднял модель, и... на этот раз нам сказочно повезло: планер круто набрал высоту, лег в горизонтальное положение и, покачивая серыми, обтянутыми папиросной бумагой крыльями, поплыл, поплыл, голубчик! Прямо к ферме поплыл, к тому самому помещению, где обитала некоронованная царица клушинского свиного поголовья рекордистка Белуга, куда Юра бегал кормить поросят.
Ребята бросились вдогон, а я пошел домой. Отец стоял у двора, опираясь на трость, и встретил меня насмешливым взглядом.
— А все-таки он полетел! — не скрывая торжества, воскликнул я, наверно, с теми же интонациями в голосе, с какими некогда великий астроном-ученый воскликнул: «А все-таки она вертится!»
Планер посрамил воздушного змея, отодвинул его на второй план. До тех пор, пока не осталась от планера горка жалких планок и изорванной бумаги, ребята не хотели признавать никаких других занятий.
Через много лет после этого Юра, уже космонавтом, навестил меня в Рязани. Сидели за столом, говорили о разном. Меня больше занимало все, связанное с его полетом, а он вспоминал наше Клушино, наше детство.
— Ты не забыл планер? — вдруг спросил он с улыбкой.
— Конечно нет. Это же перед самой войной было.
— А я его часто вспоминаю... И стихи тоже запомнились, те самые...— Чуть прищурив глаза, Юрий с видимым удовольствием прочел:
Я хочу, как Водопьянов,Быть страны своей пилотом,Чтоб летать среди туманов,Управляя самолетом...Потом разговор перебросился на другое, о планере речи больше не было. А мне вот думается сейчас: не в те ли дни детского увлечения воздушными змеями и планером родилась в его душе неистовая страсть к небу?
ГЛАВА 4
Баллада о комиссаре Сушкине
С четырех сторон обдували деревянный обелиск четыре ветра: восточный, западный, северный, южный. Он стоял на взгорье, на скрещении всех улиц села, скромный памятник за решетчатой оградой. Памятник герою революции и комиссару времен гражданской войны товарищу Сушкину.
Правление нашего колхоза располагалось поблизости от памятника. Рядом стояли клуб, магазин, сельсовет. И красавица церковь, сложенная из красного кирпича. Когда я смотрел на нее — в моем воображении возникали зубчатые стены и башни Московского Кремля, хоть Кремль в то время я видел только на картинках.
Наша одноэтажная деревянная школа тоже здесь.
О Сушкине, через двадцать с лишним лет после его гибели, говорили всяко.
Пламенным большевиком и честнейшим революционером назвал его председатель колхоза Кулешов. Было это на митинге — в тот день, когда колхозу присваивали имя комиссара.
И там же, на митинге, довелось услышать мне, как некая старушка из раскулаченной семьи, крестясь и вздыхая, вспоминала Сушкина злыми словами, недобрым шепотком.
Односельчан, вовсе безразличных, равнодушных к памяти комиссара, я не припомню. А нам, подросткам, не терпелось понять, где тут — в разговорах о Сушкине — правда, а где ложь, вымысел, навет.
Накануне первомайского праздника рядом с обелиском колхозные плотники под руководством отца соорудили невысокий помост. Трибуну, если сказать проще...