Мой дядюшка Освальд
Шрифт:
Но вернемся к мадемуазель Николь, амазонистой дочке. Она заинтересовала меня сразу, еще прежде, чем мы пожали друг другу руки. Я сжал ее пальцы слегка посильнее, наблюдая при этом за лицом. Ее губы чуть раздвинулись, и между зубами мелькнул кончик языка. Вот и прекрасно, барышня, сказал я себе, ты будешь первая для меня в Париже. И если такой образ мыслей покажется несколько нахальным для семнадцатилетнего мальчишки, должен сообщить вам, что даже в этом нежном возрасте природа не поскупилась для меня по части внешнего вида. Перебирая старые фотографии, я вижу юношу буквально ошеломительной красоты. Это не более чем объективный факт, и было бы глупо с ним спорить. Конечно же, это очень облегчало мою лондонскую жизнь, и я могу честно признаться, что ни разу не сталкивался с отказом. Но я, разумеется, играл в эту игру еще совсем недолго, и в мой прицел
Чтобы приступить к исполнению плана, зароненного в мою голову славным майором Граутом, я сразу же объявил мадам Буасвен, что завтра же утром уеду, дабы пожить у друзей в провинции. Мы все еще стояли в прихожей и только-только завершили ритуал рукопожатий.
— Но, мсье Освальд, — воскликнула добрейшая леди, — вы только что приехали!
— Вроде бы, — сказал я, — мой отец заплатил вам за полгода вперед. Если меня здесь не будет, вы сэкономите на питании.
Арифметика подобного рода смягчит сердце любой французской квартирохозяйки, и мадам Буасвен не выражала больше никаких протестов. В семь часов вечера мы сели ужинать. На стол была подана вареная требуха с луком, каковую я считаю вторым по отвратительности блюдом из существующих на свете. Самое отвратительное блюдо — это нечто, жадно пожиравшееся австралийскими овцегонами.
Овцегоны — я расскажу вам, чтобы при случае это не стало для вас неожиданностью, — овцегоны, или овечьи ковбои, кастрировали баранов следующим варварским способом: двое из них держат животное брюхом вверх за передние и задние лапы. Третий овцегон взрезает пах и выдавливает наружу яички. Затем он наклоняется вперед, сжимает яички зубами, дергает и выплевывает тошнотворный комок в тазик. И бессмысленно убеждать меня, что такого попросту не бывает, — я видел это сам, собственными глазами, в Новом Южном Уэльсе. И эти идиоты еще гордо мне рассказывали, что трое опытных овцегонов кастрируют по барану в минуту и могут это делать с утра до вечера. Ну слегка заболят челюсти, однако оно того стоит, ибо награда велика.
— Какая награда?
— Подождите, — сказали мне загадочно, — скоро вы сами увидите.
И вот тем же вечером я вынужден был наблюдать, как они жарили свою добычу в бараньем жиру на сковородке. Это гастрономическое чудо является, заверяю вас, самым отвратительным, самым тошнотворным блюдом, какое только можно себе представить. Вареная требуха занимает почетное второе место. Однако я отклоняюсь от темы и обязан к ней вернуться. Мы все еще находимся в доме семейства Буасвен и ужинаем вареной требухой. Мсье Б. впал от этой гадости в полный экстаз, он прихлюпывает, причмокивает и восклицает: «Божественно! Неповторимо! Прекрасно!» А затем, покончив с едой, — неужели этим ужасам не будет конца? — спокойно вынул изо рта вставные челюсти и ополоснул их в полоскальнице.
В полночь, когда мсье и мадам Б. уже крепко спали, я проскользнул по коридору в спальню мадемуазель Николь. Она лежала на огромной кровати, а рядом с ней на столике горела свечка. Как ни странно, она приветствовала меня официальным французским рукопожатием, однако могу вас заверить, что то, что последовало дальше, никак нельзя назвать официальным. Я не хочу утруждать вас описанием этого маленького эпизода, ведь он — сущее ничто рядом с главной частью моего повествования. Позвольте мне только сказать, что несколько часов, проведенные в обществе мадемуазель Николь, подтвердили буквально все, что я слышал о парижанках. Рядом с ней ледяные лондонские дебютантки казались окаменевшими деревяшками. Она бросилась на меня, как мангуста на кобру. Неожиданно у нее оказалось десять пар рук и полдюжины ртов. Она была истинной акробаткой, и много раз в вихревом мелькании ее конечностей я видел ее лодыжки сомкнутыми у нее на затылке. Эта девица буквально прогоняла меня через мясорубку. Она испытывала меня на излом и на разрыв. В своем еще зеленом возрасте я не был готов к такому суровому испытанию, и уже через час непрерывной активности у меня начались галлюцинации. Я помню, что все мое тело казалось мне длинным, прекрасно смазанным поршнем, двигающимся туда-сюда по цилиндру со стенками из наигладчайшей стали. Одному лишь богу известно, сколько времени это продолжалось, но в конце концов меня вернул к реальности ее глубокий спокойный голос, сказавший:
— Прекрасно, мсье, для первого урока достаточно. Однако мне кажется, что еще очень не скоро вы перейдете из детского сада в первый класс школы.
Я кое-как проковылял в свою комнату, исцарапанный и присмиревший, и тут же уснул.
На следующее утро я попрощался с Буасвенами и сел на марсельский поезд. У меня были при себе деньги, выданные отцом на полгода карманных расходов, — двести фунтов французскими франками. В то время, в 1912 году, это были серьезные деньги.
В Марселе я купил билет до Александрии на французский пароход водоизмещением девять тысяч тонн, называвшийся «Императрица Жозефина», — небольшое симпатичное пассажирское судно, регулярно курсировавшее между Марселем, Неаполем, Палермо и Александрией. Поездка прошла без происшествий, если не считать того, что в первый же день я встретил еще одну высокую женщину. На сей раз это была турчанка, высокая смуглая турецкая дама, настолько увешанная украшениями, что побрякивала на ходу. Первым делом мне пришло в голову, что было бы здорово усадить ее на верхушку вишневого дерева, пусть отпугивает птиц. Какую-то долю секунды спустя я обратил внимание на исключительные формы ее тела. Выпуклости в районе ее груди были столь великолепны, что, глядя на них с другой стороны палубы, я чувствовал себя путешественником в Тибете, впервые узревшим высочайшие пики Гималаев. Женщина заметила, как я пялюсь, высокомерно вздернула подбородок и медленно прошлась глазами по моему телу, от головы до пальцев ног. Минуту спустя она подошла ко мне и пригласила к себе в каюту на рюмку абсента. Тогда я в жизни еще не слыхал об этой отраве, но охотно пошел и охотно остался и оставался в ее каюте все последующие три дня, пока мы не пристали в Неаполе. Вполне возможно, что мадемуазель Николь была права и я тогда еще был в детском садике, в то время как сама мадемуазель Николь уже доросла класса до шестого, но тогда эта высокая турчанка была университетским профессором.
Дело для меня осложнялось тем, что на всем пути из Марселя в Неаполь наше судно боролось с кошмарным штормом. Оно кренилось и качалось самым угрожающим образом, и зачастую мне казалось, что мы сейчас перевернемся. А когда мы наконец благополучно бросили якорь в Неапольском заливе, я сказал, покидая каюту:
— Боже, ну до чего же я рад, что все прошло благополучно. Этот шторм был всем штормам шторм.
— Мой милый мальчик, — сказала она, навешивая себе на шею очередную связку драгоценностей, — всю дорогу море было гладкое как стекло.
— Но нет, мадам, — возразил я, — был кошмарный шторм.
— Это был не шторм, — улыбнулась она, — это была я.
Я быстро учился, и прежде всего я выучил — и это многажды подтвердилось, — что путаться с турчанкой — все равно что бежать перед завтраком пятидесятимильную дистанцию. Для этого нужно быть в хорошей физической форме.
Весь остаток пути я старался отдышаться и через четверо суток, к моменту высадки в Александрии, опять был достаточно бодрым. Из Александрии я доехал поездом до Каира, а там пересел на хартумский поезд. Господи, ну до чего же в Судане жарко. Я был одет совсем не по-тропически, но упрямо не хотел выбрасывать деньги на одежду, которая мне понадобится лишь на день или два. В Хартуме я поселился в большой гостинице, фойе которой было забито англичанами в шортах цвета хаки и пробковых шлемах. У всех у них, как у майора Граута, были усы и пурпурные щеки, все они держали стаканы виски с содовой. Около входа в фойе лениво сидел то ли носильщик, то ли кто-то вроде — симпатичный мужик в белом балахоне и красной феске; я сразу направился к нему.
— Я вот тут подумал, не можете ли вы мне помочь? — сказал я, достав из кармана несколько французских ассигнаций и небрежно их перебирая.
Мужик взглянул на деньги и ухмыльнулся.
— Волдырные жуки, — сказал я. — Вы знаете о волдырных жуках?
Вот он, le moment critique. Я приехал из Парижа в Хартум лишь для того, чтобы задать этот единственный вопрос, и теперь озабоченно ожидал ответа. Ведь нельзя же было исключать, что вся история майора Граута не более чем забавная шутка.
Улыбка суданского носильщика стала еще шире.
— О волдырных жуках знают все и каждый, — сказал он. — Что ты хочешь знать, сагиб?
— Я хочу, чтобы мне сказали, куда мне пойти, чтобы наловить тысячу этих жуков.
Суданец перестал улыбаться и взглянул на меня, как на немного свихнутого.
— Ты говоришь про живых жуков? — воскликнул он. — Ты хочешь пойти и наловить тысячу живых волдырных жуков?
— Да, я хочу.
— Но зачем тебе, сагиб, живые жуки? Они же ни на что не пригодны, эти живые жуки.