Мой генерал
Шрифт:
Следом за ногами ей вдруг подумалось о чем-то таком непристойном, что пришлось быстро сесть в ванне и взяться руками за щеки. Вода буйствовала вокруг, валила на спину.
Нет, она не станет о нем думать. Может, он совсем не это имел в виду, когда говорил, что она ему нравится! Может, она нравится ему как-то не так, а, например, по-другому! Как друг.
Друг. Очень хорошо.
Она отличный друг. Эдик Акулевич может это подтвердить. Любовницей она никогда не была, а другом — всю жизнь.
Мама говорила, что любовь очень быстро уступает
Федор Тучков казался странно «своим», как будто давно и хорошо знакомым. Или биологические ритмы у них так совпали, что ли? Ей нравился его запах, его поцелуи — один, один поцелуй! — и, черт возьми, волосы на ногах! Он смешно прихлебывал чай, но это было именно смешно, а не противно.
Она не чувствовала в нем… врага, как во всех мужчинах до него. Даже коллеги-преподаватели вызывали у нее только брезгливую настороженность. Все-то она всегда замечала — кто и куда ткнул окурок, кто как ест сиротские бутерброды из сиротских промасленных бумажек, кто как сморкается, закуривает, причесывается, пахнет, — и все это было отвратительно.
Сегодня выяснилось, что Федор Тучков — весь, с головы до ног, — ей приятен, и она только и мечтает о том, как бы его потрогать или чтобы он ее потрогал. Подержаться за него, вытащить из-за воротника лиловой распашонки странный нагретый медальон и рассмотреть его хорошенько, а потом еще посмотреть, какая у него кожа в сгибе локтя, и потереться о твердую, чуть заросшую щеку, и замереть, и ждать, что будет дальше.
Дальше будет катастрофа, мрачно решила Марина, вытираясь.
Я вернусь домой, и мама все поймет — с первого взгляда! — и бабушка все поймет, и они перестанут меня… уважать. Они единственные, кому я по-настоящему нужна. Федору я не могу быть нужна, это уж точно.
В ее «люксе» было уже чисто и пахло полиролью — горничные здесь старались на совесть. Марина откинула белую занавеску и распахнула балкон — солнце, отразившись от чистого стекла, ударило по глазам, и она радостно зажмурилась.
День разогревался, расходился, небо от края до края наливалось жарой — ах, как Марина любила июль! Нужно будет сходить в деревню и купить себе лукошко малины. Поставить на стол, заварить кофе, брать ягоды, по одной класть в рот и жмуриться от их прохладной сладости.
Тут она некстати вспомнила, как Федор Тучков смотрел на нее, покуда она таскала ягоды у Элеоноры Яковлевны, и так ей стало стыдно и вместе с тем весело, что она засмеялась и взялась за щеки.
Потом она, конечно, сказала себе, что это неприлично, и прикрикнула на себя и даже притопнула ногой, но настроение стало отличным, как она ни старалась его себе испортить.
Тогда она достала сигарету и закурила, стараясь — непонятно перед кем — выглядеть строгой и неприступной. Наверху, над ней, вдруг что-то загрохотало, как будто бабахнула балконная дверь, и все смолкло. Марина посмотрела вверх.
Снова загрохотало, и Вероника прямо у нее над головой почти прорыдала:
— Я не хочу ничего слушать!
Что-то невнятно ответили, Марина не разобрала, что именно.
— Я не буду слушать! Это моя жизнь, и я проживу ее как хочу! Как мне нужно!
Голос звучал так близко, что Марина отступила поглубже, почти к самой стене, опасаясь, что Вероника ее увидит.
Увидит и решит, что Марина Евгеньевна специально подслушивает. Впрочем, она и вправду «специально» подслушивала, приказав хорошему воспитанию и порядочности заткнуться и не вмешиваться.
Дед Генрих Янович говорил из комнаты, негромко и, как показалось Марине, презрительно. «Сталинский ампир» строился на совесть — толстые глухие стены, высокие потолки, — подслушать, что происходит за стеной, невозможно. Марина слышала только Веронику, которая была на балконе.
— Ты не смеешь меня упрекать! Не смеешь! Послушай, что ты знаешь обо мне?! О моих… проблемах?! О моих делах?! Ты даже не знаешь, в какой переплет я попала, а советы даешь! Какие-то идиотские бессмысленные советы!
Дед что-то глухо проговорил из-за стены.
— Нет, не буду! Потому что я во всем разберусь сама! Да, сама, и мне не нужна твоя благотворительность! Зачем ты издеваешься надо мной?! Что я сделала плохого, что вообще я всем вам сделала плохого?! Почему никто, никто меня не жалеет?!
Опять длинный ответ, из которого Марина не разобрала ни слова, а ей так нужно было услышать, что именно говорит дед Генрих Янович. Она даже приложила ухо к теплой белой стене в надежде, что хоть так сможет что-нибудь разобрать.
Нет, ничего не слышно.
— Не смей так со мной говорить! Я не подзаборная девка! Попробуй только еще раз меня оскорбить, и я… я… — Тут Вероника так тяжело и бурно зарыдала, что Марина перепугалась, отлепилась от стены и стала заглядывать наверх, вытягивая шею.
Очевидно, невидимый собеседник опять что-то сказал, но Вероника все рыдала, никак не могла остановиться.
«Господи, — думала Марина, — я должна ей помочь. Как же мне ей помочь? Подняться на один пролет, постучать в дверь и сказать, что я пришла за солью или спичками?!»
— Ну хорошо, — вдруг отчетливо произнесла Вероника. Голос у нее как будто вибрировал от напряжения. — Я сделаю так, как ты хочешь. Но знай, моя смерть будет на твоей совести. Только на твоей. Ты сможешь с этим жить?
Воцарилась тишина.
Марина замерла.
Наверху долго молчали, потом снова бабахнула дверь, и как будто вернулись летние звуки, перепуганные Вероникиными рыданиями, — воробьиная возня и бодрое чириканье, ленивый шелест листьев, отдаленные детские голоса.
Смерть? Какая еще смерть? Еще одна смерть?