Мой генерал
Шрифт:
Утром нас будят. Мы выходим на улицу, садимся в сани. Возница чмокает, лошадь нехотя трусит под горку.
Когда рассветает, я вижу, что лошадью правит мальчишка. Класса так из шестого. Я разглядываю его с интересом. А он оборачивается на деда.
– Сам-то из каких? – спрашивает дед. – Рыбаковский?
– Рыбаковский! – басом отвечает парнишка. Лицо у него в веснушках. – А вы на побывку, товарищ генерал?
– На побывку, – усмехается дед.
Парень громко чмокает, прикрикивает басом:
– Н-н-о-о!
Вот интересно: голос у мальчишки обыкновенный, а лошадь понукает басом.
Лошадь бежит быстрее, скрипит свежий снег под санями.
Дорога то вверх поднималась, то бежала вниз, и мне казалось, что мы едем по волнистому морю. Я уснул.
Когда проснулся, сани стояли возле дома с почтовым ящиком, лошадь была привязана к столбу и громко хрупала, наклоняя голову к охапке сена.
Послышались голоса.
Из дома вышел дед, его провожала женщина в пуховом платке.
– Милости просим потом на обед, – сказала она. – Мы вас помним. И родителей ваших помним.
– Спасибо! – сказал дед, кивнул мне, и мы пошли куда-то за деревню по глубокой тропке.
Тропка привела к кладбищу. Над нами неподвижно стояли заиндевелые сосны.
Солнце освещало их кору, и деревья казались золотыми.
Дед остановился возле двух крестов. Смахнул с них снег. Снял папаху…
Я скажу честно, о чем подумал тогда. Я подумал не о тех, кто лежал под крестами. Я ведь их не знал. И представить их я тоже не мог: прадедушка, прабабушка. Что-то уж очень далеко. Какая-то древность. Если бы я видел их, может, что-нибудь и шевельнулось во мне. Но я не видел их, не знал, даже не представлял. Ведь это были родители моего дедушки. И я просто задумчиво смотрел на кресты.
А дед стоял, сняв папаху, склонив голову. И я понял – он забыл про меня. И про папу забыл, своего сына. И про маму. Про нашу стройку. Про эту деревню. Все-все забыл, всю жизнь, которая сейчас. Он смотрит на снег, на покосившийся крест, а видит не это, совсем не это, а что-то другое. Что только он знает и помнит.
Никогда дедушка не был таким. И тут я подумал: а вдруг он умрет? Вдруг его не будет тоже, как этих двоих – старичка и старушки, матери и отца моего дедушки? Мне стало страшно. Жутко. Как это – дедушки нет? Совсем нет! Навсегда!
Я наклонился, схватил кусок снега, сунул его в рот. Во рту стало холодно, заломило зубы. Я снова увидел сосны, их золотую кору, хвою, как бы покрашенную белилами. Кресты. Дедушку.
Я посмотрел на дедушку и поразился. Он плакал. Но не так, как плакал я. Лицо его было спокойно. Даже безмятежно.
А по щеке скатывалась слезинка.
Песня
Мы шли потом прямо по сугробам, и дед рассказывал мне, показывая на замерзшую речку:
– Здесь я пескарей ловил! Жалко, что сейчас не лето! А вон в том бору грибов было – пропасть.
Потом мы возвращались в деревню, и дед показал, где была раньше церковь.
– И ты молился? – спрашивал я.
– Конечно, – улыбался дед, – по закону божьему пятерка была. Только она называлась – «весьма успешно».
Лошадь у почты все хрупала сеном. Мы зашли на почту. Пахло сургучом и свежим хлебом. Женщина в платке поднялась нам навстречу. Поклонилась.
– Милости просим погостевать, – сказала она.
– Нам пора! – ответил дед.
– Так не по-христиански, – сказала она, – уедете завтра. А сейчас надо отобедать.
Речь у женщины была плавной, а сама она степенной, спокойной.
Мы вышли с почты, пересекли улицу, вошли
Дом был необычный. Двор – под крышей. Стены из бревен, каждое в обхват. В темной глубине двора протяжно промычала корова.
В комнате, за столом, сидели старухи и старики. Угол был увешан иконами. Они тускло мерцали в полумраке.
Когда дед перешагнул порог, старики и старухи встали. Неторопливо и плавно поклонились. Дед снял папаху и в ответ поклонился им тоже. Я растерялся. Не знал, что мне делать. Кивнул. Сказал:
– Здравствуйте!
Мы сели за стол, уставленный едой. Все молчали, только хозяйка приговаривала, угощая нас:
– Груздочков отведайте! Брусницы! Варенушки!
Это значит – груздей, брусники, вареного молока. Слова хозяйка выговаривала кругло, не спеша, и от этого они казались ласковыми, добрыми.
Дед поднялся с рюмкой в руке. Оглядел стариков и старух, всмотрелся в их морщинистые лица, поклонился опять.
– Спасибо вам, люди добрые, – сказал он, – за тепло, за сердечность. Мама моя и папаша померли давно. Когда пятилетки наши только начинались. Я в армии служил. Только на могилку сумел тогда съездить. А теперь вот и у самого жизнь на закате…
Он помолчал, выпил вино. Выпили и остальные.
– Прошу вас только об одном, – сказал дед. – Если, конечно, помните. Спойте. Помню с детства – петь у нас в деревне умели. А у мамы – любимая была про солдата. Дайте послушать в последний раз.
Запели старухи неожиданно, как-то враз, и получилось у них так ладно и хорошо, что сердце у меня приподнялось будто.
Выезжает молодец На добром коне. Спадает у молодца Перчаточка с рук… Выкатились у молодца Поводечки из рук…Песня грустная была, протяжная. Старухи даже и не пели будто, а рассказывали. Грустную историю рассказывали дедушке и мне, и я заслушался.
Видно, мне, доброму молодцу, Бессчастному быть! Бессчастному быть: В солдаты идтить, А моей молодой жене Солдаткою быть… Высылают меня, молодца, В дальние города; В дальние города, За сини моря… На синем-то на морюшке Мать-погодушка, У меня, у молодца, Есть зазнобушка: Молодая жена С малым детушкам. Напишу я молодой жене, Напишу я грамотку: Не пером я писал, Не чернилами, А писал я слезами Горючими; Отсылал эту грамотку С ясным соколом, С ясным соколом, Под правым крылышком, Под подкрылышком, Под сизым перышком.