Мой лейтенант
Шрифт:
Ему они могли выкрикивать, что сажали не тех, что не готовились, хвалились, грозились, а на деле все – брехня!
Отмолчав, Подрезов спросил:
– Будем шпионов искать или будем воевать?
Предательства не отрицал – да, врали, да, обманывали.
– Ничего, разберемся. Сейчас надо не самолетов наших ждать, не танков, надо драться тем, что есть, – кулаками, зубами, выхода нет. Одолеем, если не оробеем.
Он медленно прошелся взглядом по лицам.
– Другие предложения есть?.. Нет. Вот то-то и оно.
Сел в машину и уехал.
Убитых оказалось немного. Хоронили в братской
«Пали в боях за Родину. 1941. Июль. 1 ДНО», и фамилии.
Каких боях, думал я, слюнявя химический карандаш.
В могилу положили чью-то ногу. Оторванную ногу нашли на платформе. Говорили, что это Христофорова, плановика из мартена, его самого не нашли.
Весь день шли проселками сквозь густую желтую пыль. Командиры подгоняли, не говорили, куда идем. Вокруг расстилались поля клевера, серебрился овес. Травы зрели, окутанные сладко-пахучей жарой, лениво шевелились.
Рядом со мной Витя Трубников, инженер из транспортного. Захлебываясь, повторял, как рухнула на него железная крыша. Черничные глазки его безумно блестели. Снова показывал вещмешок, пробитый осколком.
Привала не было. Гимнастерка липла, мокрая от пота. Я задыхался. Скатка тяжелела. Пить не позволяли. Стали выбрасывать противогазы. Оставляли только брезентовые сумки. После полудня я выбросил пухлый свитер. В мешке у меня лежали пачка сахара, банки консервов, торбочка с лекарствами, собранная матерью, бритва, нож, кружка, мыло, трусы, фляга, носки, две книги стихов… С каждым часом это имущество тянуло сильнее к земле.
Ночи настоящей не было, она не принесла прохлады. Наутро стало еще жарче. Трубников вышел из строя, повалился на откос, стащил ботинок, нога была растерта до крови. Я высмотрел подорожник, облепил Трубникову пятку. К нам подсел Новосильцев, журналист многотиражки, перемотать портянки. Никак у него не получалось. Я обмотал ему одну, а потом вторую ногу, чтоб без морщинок, разглаживал пятки, подошву, как когда-то делал мне отец.
– Ловко ты, – сказал Новосильцев, – точно чулок. Вот чему надо было учить, а то – все на политчас! Мудаки! Господи, всему верили.
Колонна растягивалась, ползла, оставляя за собой длинный хвост пыли. Ничего не стоило расстрелять ее сверху.
Адова жарища никак не походила на обычное наше северное лето. Погода и та ополчилась на нас. Чтобы прилечь на песчаную обочину, приходилось расстилать шинель, так все раскалилось… Пыль и та была горячей. Она забивалась в нас, мы выплевывали ее длинным, горьким плевком.
Ротный подбадривал: молодые должны пример показывать, запели бы походную, что-нибудь боевое. Вдруг Трубников запел, тоненько, с вызовом:
День-ночь, день-ночь мы идем по Африке,День-ночь, день-ночь все по той же Африке.И только пыль, пыль от шагающих сапог.И отдыха нет на войне солдату.– Что за песня? – спросил Авдеев. – Такой не знаю.
– Это Киплинг, – сказал я.
Про Киплинга Авдеев не слыхал, Новосильцев охотно пояснил: певец английского империализма.
– При чем тут империализм? – сказал я. – Ты «Маугли» читал?
– Чего там дальше? Давай пой, – сказал ротный.
Дальше Трубников не помнил, а я, удивляясь своей памяти, стал читать хрипло, запершенным голосом:
Я шел сквозь ад шесть недель. И я клянусь:Там нет ни тьмы, ни жаровен, ни чертей,Но только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог.И отдыха нет на войне солдату.Когда ж это было, полвека назад, думалось мне, и ничего не изменилось, та же пыль, та же солдатчина.
– Отдыха нет, это верно, – сказал Авдеев, – война у всех одинакова.
Значит, и Авдеев думал о том же.
Когда Авдеев ушел вперед, Новосильцев сказал Трубникову, что английский империализм тоже воюет и, между прочим, против немцев.
– Может, ты объяснишь такой поворот? – спросил он у меня.
Мой друг, можешь ты меня не ждать… – отвечал я в такт своим шагам. —
Я забыл здесь, как зовут родную мать.Здесь только пыль, пыль, пыль от шагающихсапог.И отдыха нет на войне солдату.Деревня называлась Самокража. Странное это название запомнилось надолго. Вечером полк расположился на лугу перед околицей, командиры сразу же заставили рыть окопы. Земля спеклась, рыли ее так и эдак, чтобы докопаться до сырой мякоти. Приказано было рыть в полный рост. Лопат не хватало, ротный заставлял копать хоть ложками. Новосильцев смотался в деревню, принес несколько больших лопат. Страх перед новой бомбежкой делал чудеса, откуда силы брались. Под утро я заснул, стоя в щели, выкопанной по грудь.
К полудню через позиции полка потекли отступающие части какой-то кадровой бригады. Дойдя до ополчения, разбрелись по окопам, выпрашивая курево, выменивали на водку остатки своего оружия. Солдат, у которого я за махру сторговал семизарядную винтовку, сунул мои три желтенькие пачки в сумку, набитую морковкой, потребовал добавить еще пачку сахара и кусок мыла. Тут же бесцеремонно заглянул мне в вещмешок, цапнул оттуда синюю жестянку, открыл, расхохотался: зубной порошок! Я покраснел, вспомнив свою привычку чистить утром зубы. В отместку я принялся с ехидцей спрашивать, как они, кадровые, драпали, – от самой границы? Оказывается, красноармеец и немцев по-настоящему не видел. Вояки! Слушая его, я исполнился пренебрежением к его кадровой бригаде, ныне скорее похожей на толпу беженцев, кожаные свои ремни и те они сменили на брезентовые, отчего сразу потерялся их воинский облик.