Мой маленький Советский Союз
Шрифт:
К примеру, площадка перед нашим домом, которую почему-то называли детской, хотя она предназначалась для всех, возникла, можно сказать, в одночасье, в день субботника, и строили ее не только взрослые, но и дети. Мы тоже носили песок и щебень, помогая своим тридцатилетним родителям, – таков был средний возраст жителей.
Но была рядом с нашим домом, на углу, и другая стройка. Ее называли в народе «стройкой коммунизма». Вроде как тоже детская – строили бассейн-лягушатник, но никак не могли построить. Территорию обнесли бетонной стеной, похожей на крепостную, и здесь благополучно могла бы разместиться автостоянка. Втихаря она тут и размещалась – по вечерам в ворота, охраняемые сторожем, въезжали какие-то частные автомобили.
«Стройка коммунизма» началась
Эти два рукотворных объекта – наша чудесная площадка, готовая раскрыть объятия для всего мира, плод радостного коллективного труда, и обнесенный высокой бетонной стеной лягушатник, продукт бюрократического очковтирательства и казнокрадства, охраняемый лопающимися от важности пенсионерами, – были своего рода символами двух противоположных, разнонаправленных течений, которые олицетворяли, то приподнимая на гребне времени, то опуская на самое дно, нашу девочку-страну.
Думаю, отнюдь не случайно стояли они друг против друга.
И меж ними проходила дорога от дома до школы – моя первая в жизни дорога.
В третьем классе я съехала на тройки и сидела на последней парте уже одна – Деточкин куда-то пересел, а других мой суровый, неприступный вид отпугивал.
Границы моего личного пространства обычно нарушала только Лали Киасашвили, добродушная полноватая девочка с рассеянно-мечтательной улыбкой, выглядевшая порой как сомнамбула. Она была неглупа, значилась в хорошистах – или, как тогда говорили, ударницах – и была к тому же проницательна и любопытна.
Когда она подсаживалась ко мне на переменке или подходила в коридоре, где я стояла у окна или слонялась туда-сюда без всякой цели, то сразу, с места в карь ер, принималась рассказывать очередную историю из жизни своего семейства, которое очень любила. Все эти рассказы про отношения ее бабушки, матери, отца и младшей сестры, церемонные и полные скрытой теплоты, не сказать чтобы трогали меня, но все же несколько скрашивал мое одиночество.
Поговорив о своем, Лали, прищурив близорукие, вечно смеющиеся глаза, принималась сначала издали, а потом все настойчивей тормошить меня расспросами уже про мою семью. А что я могла ей рассказать про свою семью? Это был больной пункт, и я, уклоняясь так и этак, в конце концов замыкалась.
К счастью, перемены были короткими, и пытка вопросами длилась недолго.
Моя жизнь вне школы по-прежнему раздваивалась.
На парте под учебником у меня лежал журнал «Юный натуралист», который я украдкой читала на уроках, вместо того чтобы слушать учительницу. Марина Арутюновна, невысокая худощавая женщина в очках с толстыми круглыми стеклами, уже немолодая и вспыльчивая, заменившая Зою Михайловну, особо не следила за тем, кто с кем сидит, да и вообще на многое смотрела сквозь пальцы. Психологический климат в классе ее не интересовал, внимание ее целиком было сосредоточено на предметах и формальной дисциплине; и тому и другому она придавала большое значение.
Я к тому времени состояла в заочном «Клубе почемучек» при «Юном натуралисте» – была в журнале такая рубрика-викторина для младших школьников, участникам которой высылался за правильный ответ на три не особо сложных вопроса членский билет. Про этот билет моя мать с гордостью рассказала той же Лали Киасашвили, случайно встретив нас идущими вместе из школы; еще она добавила, что я обращаюсь с природой без всяких сантиментов. Может быть…
По-прежнему, чем дальше я отходила от своей парты в классе, тем быстрее слетала с меня скованность. А когда за поворотом скрывалось словно одетое в милицейскую форму здание школы, мне становилось совсем хорошо. Я на ходу сбрасывала с себя налет цивилизованности, как надоевшее школьное платье; внутри меня словно солнце поднималось, растапливая скопившийся за школьный день лед. Бросив в прихожей портфель с членским билетом «Юного натуралиста», я уносилась, наскоро перекусив, в лес, в овраг или на огороды. Ловила там бабочек, не заботясь о том, что с ними будет дальше, по-моему, даже не сознавая, что это живые существа, – мне просто нравилось разглядывать узоры на крыльях. В птиц я стреляла из рогатки, правда, к моей досаде, никогда не попадала. А ящерицам теперь не просто отрывала хвосты, а вспарывала лезвием брюхо, чтобы посмотреть, как они устроены. Еще я разводила дома в банке гусениц, безуспешно пытаясь подсмотреть момент превращения в бабочек-капустниц. Из того же любопытства я раскалывала яйца голубей… И это еще не все. Но чтобы окончательно не шокировать читателя, лучше благоразумно сократить список, пополнение которого подстегивалось все более усложняющимся интересом к различным формами жизни.
Я еще не решила, кем я стану, когда вырасту, – географом-путешественником или хирургом: именно эти две профессии влекли меня на тот момент с пьянящей силой. Целыми днями я читала книги знаменитых путешественников, особенно Тура Хейердала и В. Арсеньева, перебивая их брошюрами про флору и фауну, и предавалась в мечтах прелестям жизни среди дикой природы. Друзей у меня во дворе после прошлогоднего разрыва с Аппатимой, с которой мы теперь стали смертельными врагами, не было.
Иногда ради того, чтобы побольше побыть «на природе», я пропускала школу, и моя мама, руководствовавшаяся принципом «чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало», писала потом объяснительные записки – мол, не было меня по уважительной причине: приболела.
Наконец Марина Арутюновна обратила на пристальное внимание на мои пропуски и принялась меня «воспитывать».
Слово «воспитывать» я беру в кавычки с той же иронией, с какой заключила в них кощунственное в моих устах слово «природа».
«Воспитание» заключалось в том, что почти на каждом уроке Марина Арутюновна вызывала меня к доске и невозмутимо ставила двойки за отказ отвечать. А я и не собиралась заниматься всеми этими предметами, у меня просто не было на них времени.
Происходило это обычно так.
– Кикнадзе!
Уже заранее приготовившись, я небрежно вставала, хотя сердце каждый раз екало.
– Выходи к доске.
– Я не готова.
– Садись, два. Тише!.. Тише!.. Это и вас всех касается, совсем распустились!.. Подожди, подожди, не садись. Скажи мне, пожалуйста, почему тебя вчера опять не было в школе?
– Я болела.
– Опять?
– Что значит – опять? Болею я… Не верите – вот справка от родителей.
– Да знаю я, знаю, что у тебя есть справка… Кстати, объявление для всех: справки от родителей больше не принимаются. Заболели – вызывайте врача. Это приказ директора. Я не хочу получать из-за вас выговоры… Так, Мария, теперь ты… Скажи мне, ты правда настолько больна?
Вопрос был какой-то нехороший, с подвохом. Как на него не ответишь, все равно попадешь в неприглядное положение. И я, покраснев, взвинченно отвечала – тоже вопросом:
– А что вы хотите?
– Я хочу, девочка моя, чтобы ты начала заниматься. Ведь ты же способная!
– Не знаю я урока. Ставьте «два».
И, не спросив разрешения, я садилась на место.
Самое интересное, что в словах моих про болезнь была доля истины, за которую я из-за всех сил держалась, лелея ее как высшую справедливость: уж если мне случалось действительно заболеть, то длилось это порой месяцами. Так, в первом классе я почти не ходила в школу из-за хронического бронхита, к тому же осложненного аллергией, и меня вечно таскали по врачам, подозревая то астму, то порок сердца, то ревматизм. И на всякий случай освободили от физкультуры, на которую я не ходила всю начальную школу. Собственно, мама мирилась с моими пропусками больше из медицинских соображений: она опасалась, что за нежеланием идти в школу может скрываться признак наметившегося в организме недомогания, которое нельзя просмотреть. Будет лучше, считала она, если я этот день проведу у нее на виду, пусть и появляясь из леса или оврага лишь изредка, чтобы отметиться на площадке, которую она частенько обозревала с нашего седьмого этажа.