Мой муж – коммунист!
Шрифт:
Мы ведь ровесники – Дорис, Эва и я. В Голливуде она начинала в семнадцать, потом – задолго еще до войны – продолжила на Бродвее. Мы с Дорис видели ее с галерки в некоторых пьесах, и она была, ты знаешь, очень ничего. Сами-то пьесы были так себе, но как театральная актриса она неплохо смотрелась и была совсем не то, что можно было бы ожидать по сделавшим ее звездой девчоночьим ролям в немом кино. На сцене у нее был дар заставлять вещи не очень умные казаться умными и тонкими, а вещи несерьезные у нее приобретали какую-то, что ли, значительность. Вот странно: на сцене в ней все было так взвешенно, гармонично. Как человек она имела склонность все преувеличивать, а вот как театральная актриса – наоборот: сплошная умеренность, такт, никакого преувеличения. Впоследствии, после войны, мы услышали ее по радио (благодаря Лорейн: она у нас была главная
Что они поженятся, я в тот вечер и помыслить не мог. Хотя знакомство с нею явно льстило его тщеславию; тогда, в «Таверне», за омарами «термидор», он был взволнован и чертовски ею гордился. В самом шикарном из ресторанов Ньюарка, какой только мог себе позволить еврей, и вы таки посмотрите, кто это с Эвой Фрейм, королевой богемы: так это же наш бывший хулиган с Фабричной заставы, а держится-то как уверенно, будто он над ней начальник! Ты, кстати, знал, что Айра некоторое время в качестве помощника официанта собирал в «Таверне» со столов посуду? Когда бросил школу, пытался и на лакейском поприще подвизаться. Недолго, около месяца. Великоват был, чтобы в кухонную дверь с разбега прошмыгивать с полными подносами. Как тысячную тарелку кокнул, его уволили, тут он и рванул в округ Сассекс на цинковые копи. И вот, через двадцать лет снова в «Таверне» – сам радиозвезда, да с другой звездой под ручку, да перед братом и невесткой так и красуется. Властелин жизни, купающийся в своем торжестве.
Владелец «Таверны» Тейгер – Сэм Тейгер – Эву заметил и подошел к их столику с бутылкой шампанского. Айра пригласил его с нами выпить и давай потчевать историей о том, как он в двадцать девятом тридцать дней в «Таверне» посуду собирал – конечно, теперь, когда ясно, что жизнь прошла не даром, собравшиеся рады были послушать о его злоключениях, тем более это так забавно, что он опять оказался здесь. Всем нам понравилось, как он со смехом рассказывал о совсем невеселых тогдашних своих делах. Тейгер пошел в свой офис, вернулся с фотоаппаратом и сделал снимок, как мы вчетвером едим; потом этот снимок висел в фойе вместе с фотографиями других знаменитостей, которые там обедали. Ничто не помешало бы этой фотографии довисеть там и до шестьдесят седьмого (после уличных беспорядков «Таверна» в том году навсегда закрылась), не попади Айра шестнадцатью годами раньше в черные списки. Я так думаю, что, когда это случилось, хозяева «Таверны» на следующий же день сняли снимок со стены – так, словно его жизнь прошла все-таки даром.
Да, так на чем я остановился? – а, идиллия, самое начало. Сперва он еще возвращается ночевать в свою съемную комнатенку, но постепенно перестает, все чаще остается у нее, при этом они не дети, да женщина в последнее время мужчинами не слишком-то и замучена, так что все просто чудненько, они горят от страсти, запертые вдвоем в доме на Западной Одиннадцатой улице, – они как пара сексуальных маньяков, вместе привязанных к кровати. Этакая непринужденная интрижка вослед уходящей молодости. Когда отпускают тормоза и вожжи, влюбляются и чудят. Для Эвы это избавление, освобождение, это сбрасывание с себя ярма. Это ее спасение. А что, ведь он, пожалуй, предоставит ей новый сценарий, новую роль, если она захочет. В сорок один она думала, что все кончено, а выходит, нет – значит, она спасена! «Что ж, – говорит она ему, – не зря я так долго ждала, терпела, хранила себя для будущего!»
Она говорит ему такие вещи, которых прежде никто не говорил. Их роман она называет «нашим невероятно, болезненно прекрасным и странным чувством». Говорит: «Я в нем все более растворяюсь». Говорит ему: «Иногда разговариваю с кем-нибудь, и вдруг – раз! – меня как уносит куда-то». Она называет его топ prince. Цитирует Эмили Дикинсон. Это ему-то, Айре Рингольду – Эмили Дикинсон! «С тобою – в Пустыню! / С тобою – в огонь! / С тобой – в тамариндовый Лес!..»
Ну, и Айра чувствует: это любовь всей его жизни. А когда имеешь любовь всей жизни, о мелочах не думаешь. Когда такую вещь нашел – держи, ее не выбросишь. Они решают пожениться, и, когда Сильфида возвращается из Франции, Эва ей это объявляет. Мамочка опять выходит замуж, но на сей раз за чудесного человека. И она думает, что Сильфида на это купится. А ведь Сильфида – она из старого сценария!
Для
Ты меня спрашиваешь, что привело его в Ньюарк в день вашего знакомства? Айра был не из тех, кто в жизни действует разумно, кто осмотрительно решает возникающие в супружестве проблемы. А это были еще первые сполохи, всего ведь два-три месяца прошло, как он женился на звезде экрана, сцены и радио и переехал жить в ее городскую резиденцию. Как мог я объяснить ему, что это ошибка? Да при его тщеславии к тому же. Мой братец о себе был весьма высокого мнения. Но и масштабы сопоставлять мог здраво. В нем был этакий театральный инстинкт, что ли, нескромное такое отношение к себе. Не думай, что он отказался бы стать важной персоной. К такой возможности люди привыкают за три дня, и их это очень бодрит. Все вокруг вдруг становится достижимо, все движется по мановению руки, все здесь и сейчас – и это же его драма во всех смыслах этого слова. Он справился, он провернул большой гешефт и теперь сам ставит представление, которое есть его собственная жизнь. Он опьянен нарциссической иллюзией, будто ему удалось выскочить из реальности, где сплошные утраты и боль, будто его жизнь не пуста, не напрасна – да ну! – наоборот. Хватит бродить в потемках своей ограниченности. Хватит быть великаном-изгнанником, пилигримом, чей удел быть вечно всем чужим. А он вот смело – раз! – и в дамках. Прочь, путы безвестности! Я новый, я иной, я вещий! Сколько в этом пьяного куража! Наивная мечта? – а вот сбудется! Гордый Айра, перевоплощенный Айра. Большому кораблю большое плавание. Ну, плыви-плыви.
Кроме того, однажды я успел уже ему сказать: ошибка, мол, ошибка! – а он после этого полтора месяца со мной не разговаривал, пока я сам к нему в Нью-Йорк не съездил, в ноги не кинулся – прости, я был не прав, давай забудем, – еле уговорил. Если бы я полез к нему с этим вторично, он бы вообще меня пристрелил к чертям собачьим. А полный, окончательный разрыв – ужасен был бы для нас обоих. Айра ведь у меня, можно сказать, на руках вырос. Когда мне было семь лет, я его в колясочке по улице выгуливал. Потом умерла наша мать, отец снова женился, и в дом вошла мачеха; не будь меня, Айра прямиком попал бы в исправительную школу. Мама-то у нас чудесная была. Но ей тоже несладко пришлось. Быть замужем за нашим папочкой. Это вам не пикник на природе.
– А что представлял собой ваш отец? – спросил я.
– Знаешь, не будем в это вдаваться.
– Вот и Айра тоже всегда так говорил.
– А что тут еще скажешь. У нас был отец, который… Вообще-то потом, много позже, я понял, что с ним происходило. Но тогда уже было поздно. Хотя мне в итоге повезло куда больше, чем брату. Когда мама умерла, когда кончились все те ужасные месяцы в больнице, я был уже старшеклассник. Потом получил стипендию в Университете Ньюарка. Шел куда надо. А Айра был ребенком. Трудным ребенком. Невоспитанным. И разуверившимся во всех и вся.
Может, слышал историю о птичьих похоронах в бывшем Первом околотке, нет? – про то, как один местный сапожник хоронил любимую канарейку. Из этого становится понятно, насколько Айра был испорченным – и насколько не был. Это было в тысяча девятьсот двадцатом. Мне было тринадцать, Айре семь, а на Бойден-стрит, в паре остановок от нашего дома, жил один холодный сапожник, набойки прибивал, Руссоманно – Эмидио Руссоманно, обтерханный такой старикашка, маленький, ушастый, с худым лицом и седой бородкой клинышком, ходил всегда в заношенном пиджачишке столетней старости. Для компании у себя в мастерской Руссоманно держал канарейку. Звал ее Джимми. Этот Джимми долго у него жил, а потом съел что-то неподобающее да и помер.