Мой муж – коммунист!
Шрифт:
– У меня к вам один насущный вопрос, мистер Рингольд, хотя мне и не хочется задавать его. Вообще-то я считаю, что чужие верования – религиозные, политические, да какие угодно – это не мое дело. То есть я тайну вашей частной жизни уважаю. И могу вас заверить: ни одно слово не выйдет за стены этой комнаты. Но я хочу знать: коммунист вы или нет – и хочу, чтобы мой сын тоже это знал. Что у вас в прошлом, мне не важно. Мне важно, что сейчас. Должен признаться вам, что когда-то – это еще до Рузвельта было – я чувствовал такое отвращение к тому, что в этой стране происходит, к антисемитизму и предубеждению против негров, к тому, как республиканцы издевались над теми, кому в этой стране не повезло, к той алчности, с которой большой бизнес выжимал последние соки из народа этой страны, что однажды – дело
– Не знал, – сказал я.
– Ну вот, теперь знаешь. По счастью, дверь была заперта. А на следующих выборах президентом стал Франклин Рузвельт, и в том капитализме, который загнал меня в комитет Коммунистической партии, началась такая перестройка, какой эта страна не видывала испокон веку. Великий человек спас американский капитализм от капиталистов, а патриотов вроде меня – от коммунизма. Он всех нас спас от диктаторского режима, к которому приводит коммунизм. Между прочим, знаете, что потрясло меня больше всего? Смерть Масарика. Вот интересно, мистер Рингольд, вас это так же, как меня, обеспокоило? Я всегда восхищался Масариком в Чехословакии, с тех самых пор, как впервые услышал о нем и о том, что он делает для своего народа. Я воспринимал его как чехословацкого Рузвельта. Уж и не знаю, как объяснить его убийство. Может, вы знаете, а, мистер Рингольд? Я тяжело это переживал. Не мог поверить, что коммунисты способны вот так вот взять и убить человека. Оказалось – способны… Сэр, мне не хотелось бы затевать политический спор. Я собираюсь задать вам один-единственный вопрос, и я предпочел бы, чтобы вы на него ответили прямо: тогда и я, и мой сын будем знать, на каком мы свете. Вы состоите в Коммунистической партии?
– Нет, доктор, не состою.
– Теперь я хочу, чтобы мой сын спросил вас. Натан, хочу, чтобы ты спросил мистера Рингольда, состоит ли он в настоящее время в Коммунистической партии.
Ставить кого бы то ни было перед таким вопросом шло вразрез со всеми моими политическими принципами. Но, поскольку этого хотел отец, поскольку отец уже спрашивал Айру об этом же, и ничего плохого не случилось, а может, и потому, что я подумал о Сэме и Сидни, умерших младших братьях отца, я сделал это.
– Ну так как, Айра? – спросил его я.
– Да ну. Нет, конечно.
– И вы не ходите на сборища Коммунистической партии? – спросил отец.
– Нет, не хожу.
– И не планируете – ну, то есть там, куда вы собираетесь поехать с Натаном, как бишь это местечко называется?
– Цинк-таун. Цинк-таун, штат Нью-Джерси.
– Находясь там, вы не планируете ходить с ним на такого рода сборища?
– Нет, доктор, не планирую. Я планирую ходить с ним купаться, ходить с ним в лес и на рыбалку.
– Что ж, рад слышать, – проговорил отец. – Я верю вам, сэр.
– А можно, я задам вам один вопрос, доктор Цукерман? – спросил Айра, искоса глядя на отца с той же лукавой улыбкой, которую всегда применял на сцене, изображая Авраама Линкольна. – Что-то я не пойму, почему вы меня за красного-то держите?
– Но вы же ведь за Прогрессивную партию, мистер Рингольд.
– Так вы и Генри Уоллеса считаете красным? Бывшего вице-президента при мистере Рузвельте? Думаете, мистер Рузвельт взял красного в вице-президенты Соединенных Штатов
– Тут все не так просто, – ответил отец. – Как это ни прискорбно. То, что происходит в этом мире, ох как непросто.
– Доктор Цукерман, – вновь начал Айра, чуть изменив подход, – вы недоумеваете, чем я с Натаном занимаюсь, правильно? Да просто-напросто я завидую ему и только этим и занимаюсь. Завидую, что у него такой отец, как вы. Завидую, что у него такой учитель, как мой брат. Завидую, что у него хорошие глаза, и он может читать без очков в целый фут толщиной, и что он не из таких идиотов, которые бросают школу, чтобы идти рыть канавы. Я ничего не скрываю, доктор, да и нечего мне скрывать. Кроме разве того только, что я и сам был бы не прочь иметь такого сына. Может быть, мир сегодня и сложен, но вот что я знаю точно: от разговоров с вашим сыном я просто летаю. Не каждый мальчишка в Ньюарке старается подражать Тому Пейну.
Тут отец встал и протянул Айре руку:
– А у меня ведь, мистер Рингольд, двое – мальчишек-то: Натан и Генри, его младший брат, так тот тоже не лыком шит. И моя ответственность как отца… впрочем, ладно, мы уже это все проехали.
Айра охватил обычного размера ладонь моего отца своей богатырской дланью и так энергично ее тряхнул – по-мужски искренне, с теплотой, – так тряхнул, что еще чуть-чуть, и из отцовского рта забил бы чистый гейзер чего-нибудь такого очень ценного – нефти или, на худой конец, кипятка.
– Доктор Цукерман, – проговорил Айра, – вы не хотите, чтобы сына у вас украли, так никто и не собирается его красть.
К тому моменту я чуть не рыдал уже – крепился со сверхчеловеческой силой. Приходилось себя всячески уговаривать, что цель у меня в жизни лишь одна – одна и никакой другой: не заплакать, ни в коем случае не заплакать при виде этого любовного рукопожатия двоих мужчин, и этой цели я едва добился. Вот молодцы! Никаких криков! Никакой крови! Без яростных взаимных обвинений! Как чудно они поладили – правда, главным образом потому, что Айра сказал неправду.
Вот, вставлю-ка пару страниц сюда, чтобы уже не возвращаться лишний раз к тому, как я своего отца больно ранил. Рассчитываю на память читателя: пусть он сей эпизод вспомнит, когда сочтет нужным.
Из кабинета отца мы с Айрой вышли вместе, и праздновать, то есть впрямую имелось в виду праздновать предстоящую мне летом поездку к нему в Цинк-таун, но заодно, негласно и подспудно, праздновалась и наша победа над моим отцом, – короче, праздновать мы пошли к Сташу (это в нескольких кварталах), чтобы полакомиться его фирменными сэндвичами с ветчиной. Привело это к тому, что в четверть пятого я так наелся, что, придя домой в шесть с минутами, совершенно не имел аппетита и тупо сидел на своем месте за столом, покуда все остальные уплетали приготовленный матерью обед; вот тут-то я и заметил, что отцовское лицо – это сплошная боль. А ранил я отца тем, что выскочил за дверь его кабинета вслед за Айрой, а не остался поболтать с ним до прихода следующего пациента.
Сперва я попытался уверить себя, что все в порядке, – может, мне кажется? Может, эту рану рисует в моем воображении чувство вины, вызванное тем, что, выходя за дверь практически рука об руку с Железным Рином, звездой «Свободных и смелых», я был полон – нет, ну, не презрения, конечно, а все же превосходства над отцом? Отец не хотел, чтобы сына у него украли, и, хотя, строго говоря, никто никого не крал, однако умный человек не мог не понять: его дело проиграно, коммунист или не коммунист, но этот двухметровый агрессор победил. На отцовском лице я видел скорбь и покорность, в его добрых серых глазах, увлажнившихся и даже страдальчески потускневших, отражалось чувство сродни унынию и разочарованности. Его лицо в тот момент нет-нет да и припоминалось мне, когда уже один на один я был с Айрой, да и потом, позже, с Лео Глюксманом, Джонни О'Деем – да с кем угодно. Учась у этих людей, слушая их советы, перед самим собой я выглядел изменником – казалось, я предаю этим отца. Его лицо с написанной на нем болью всегда стояло у меня перед глазами, накладываясь на лицо человека, который в тот момент обучал меня, открывал мне жизненные перспективы. Лицо отца, человека, раненного предательством.