Мой муж – коммунист!
Шрифт:
Вечером сидят все вместе, ужинают; молчание давит. Мать смотрит, как дочка ест, и этим настроения себе не улучшает. То, как Сильфида набирает вес, даже в мирные вечера сводит Эву с ума, а нынче вечер далеко не мирный.
Покончив с очередным блюдом, Сильфида подчищала тарелку, причем всегда одинаково. Айра неряшливых едоков в солдатских столовых насмотрелся, небрежности по части этикета ему – с гуся вода. Но Эва – это же сама утонченность, ей глядеть на упражнения Сильфиды с тарелкой – нож острый.
Сильфида делала так: указательный палец чуть согнет и ведет его боком по краю пустой тарелки, собирая соус и прочие остатки. Оближет палец и повторит все снова, потом опять, пока тарелка под пальцем не заскрипит. Вот и в тот вечер, соблаговолив вернуться домой после этой своей малопонятной отлучки, Сильфида взялась за свое: и так пальцем в тарелку, и этак, чем довела Эву, которая и обычно-то едва сдерживалась, до полного помрачения.
Тут вдруг Сильфида вскакивает, бьет мать по голове – ну да, а ты как думал, с кулаками набросилась. Айра уже тоже на ногах, и тут Сильфидочка открывает ротик: «Ты – сука, подстилка жидовская!» Айра плюхается в кресло – ноги подкосились. «Ну, нет, – говорит он. – Ну, нет. Так дело не пойдет. Я твоей матери муж, в моем присутствии ты не можешь бить ее. Ты не будешь ее бить, и точка. Я запрещаю. И слово это чтоб я не слышал тоже. Никогда. Чтоб никогда в моем присутствии! Это гадкое слово чтоб я не слышал больше никогда!»
Встает и уходит – вообще выходит из дому и отправляется на очередную успокоительную прогулку: из Гринич-виллиджа на север через весь Манхэттен до Гарлема и обратно. Пробует всё, чтоб только окончательно не озвереть. Уговаривает себя, приводит разные причины – бедный ребенок, надо пожалеть, она обижена, расстроена, понятно… Нашу мачеху и отца вспомнил. Вспомнил, как обращались с ним самим. Все вспомнил: во всех деталях, всю свою злость и ненависть. И как сам себе страшными клятвами клялся никогда в жизни не быть таким, как они. Но что же делать-то? Девка кидается на мать, обзывает сукой, жидовской подстилкой, и что он – должен молчать?
Возвращается домой заполночь и – молчит. Ложится спать (спать со своей новенькой женушкой) – и больше, как ни странно, ничего. Утром садится завтракать с новенькой женушкой и новенькой падчерицей и объясняет, что теперь они будут жить вместе, жить будут в мире и согласии, а чтобы это получилось, им надо друг друга уважать. Пытается объяснять доходчиво, как самому ему в детстве никто и ничего не объяснял. Он все еще не отошел от того, что увидал и услыхал, вообще-то он в ярости, но мертвой хваткой себя держит, уговаривает: дескать, нет, не может быть, чтоб Сильфида была антисемиткой в истинном, уголовном смысле разжигания межнациональной розни. Да в самом деле, какая из нее антисемитка! Ее безоглядная, всеохватная, машинальная сосредоточенность исключительно на себе любимой вкупе с переполнявшей ее жаждой справедливости для нее одной – все это ну никак не позволяло в ней угнездиться еще и чувству отвлеченно-исторической враждебности вроде ненависти к евреям – у нее внутри просто места для этого не было! Кроме того, антисемитизм для нее штука все-таки сложноватая. Если кого Сильфида не терпела, то по простым и осязаемым причинам. В коих не было ничего отвлеченного: значит, стоишь у нее на пути, а может, вид застишь – оскорбляешь ее царственное чувство превосходства, ее droit defille. [22] Весь этот инцидент, как правильно заподозрил Айра, никакого отношения к антисемитизму не имел. Ни евреи, ни негры, ни какие бы то ни было иные меньшинства или группы, являющие собой запутанную общественную проблему (в противоположность личности, представляющей для нее непосредственную частную проблему), ее не трогали ни так ни этак. В тот момент ее заботил только он. Вследствие чего она и позволила себе злобно исторгнуть некое заклинание, инстинктивно ощущавшееся ею как жуткая грязь и мерзость, а главное, имеющее высокий потенциал враждебности и отторжения – такой, чтобы Айра встал, вышел бы вон и больше не возвращался. «Сука, жидовка» – это был ее протест не против присутствия евреев, даже не против того, что ее мать еврейка, а единственно против присутствия его.
22
Права как дочери (фр.)
За ночь все это постигнув, Айра идет дальше и очень, как ему кажется, дальновидно не требует у Сильфидочки извинений; вместо того, чтобы уловить смысл намека и испариться, он извиняется перед ней. Так вот чем этот хитрован вознамерился усмирить ее: решил пойти ей навстречу – что, мол, поделаешь, территория тут твоя, я чужой, я пришлый, и не отец тебе, и вообще никто, я и претендовать-то не вправе ни на симпатию, ни на доверие. Дальше он говорит ей, что он, конечно, да – очередной образчик племени людей, а это племя мало чем зарекомендовало себя хорошим, так что опять-таки: да, у нее есть основания не доверять ему и не испытывать к нему большой симпатии. И наконец: «Я знаю: малый, что до меня здесь обретался, ох не подарок был! Но ты уж сперва испытай меня. Я не подросший Слоник Фридман, я другой. Другой солдат, другой части и с другим личным номером. Уж будь великодушна, дай мне шанс, Сильфида! Как насчет предоставить мне девяносто дней?»
Дальше – ты ж понимаешь – он принялся объяснять Сильфиде жадность Фридмана, то есть как именно она проистекает из загнивания самой Америки. «Американский бизнес – грязная штука, – говорил он. – Туда чужих не пускают, а Фридман как раз свой в полной мере. Слоник даже не спекулянт недвижимостью, что было бы уже само по себе достаточно скверно. Он подставное лицо, ширма, за которой орудуют такие спекулянты. Он получает со сделки прибыль, при том что сам не вкладывает ни цента. Вообще в Америке большие деньги делаются в глубоком секрете. Врубаешься? Концы уходят вглубь. И всем приходится играть по этим правилам. Они, конечно, притворяются порядочными, будто бы они играют честно. Да, между прочим, Сильфида, ты знаешь разницу между спекулянтом и инвестором? Инвестор работает с собственностью и принимает на себя риски; забирает себе прибыли или несет потери. А спекулянт только торгует. Торгует землей, как сардинами. Таким манером наживались состояния. А перед крахом двадцать девятого года спекуляция происходила при помощи средств, которые эти паразиты добывали, обесценивая собственность, – выуживали из банков и обналичивали деньги на амортизацию. А когда пришло время отдавать займы, они потеряли землю. Земля, вся как есть, пошла назад банкам. И тут настает черед всемирного Слоника Фридмана. Банкам, чтобы получить хоть какие-то деньги за обесцененные бумажки, оказавшиеся у них в руках, приходилось продавать их за гроши, за цент вместо доллара…»
Ну, Айра, каков молодец! – экономист, марксист, просветителе, а главное – лучший ученик Джонни О'Дея. Что ж, Эва в восторге, она как заново родилась, все снова прекрасно. С ней настоящий мужчина, настоящий отец для ее дочери. Наконец-то отец делает то, что должен делать отец!
«А теперь внимание, Сильфида, – продолжает Айра. – Дальше идет совершенно преступная часть махинации. Устраиваются фальшивые торги, и по тайному сговору…»
Когда лекция наконец иссякла, Эва встает, подходит к Сильфиде, берет ее за руку и говорит: «Я люблю тебя». И ты думаешь, она один раз это говорит? Как бы не так. Она говорит: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя…» Вцепилась девчонке в руку и заладила. И раз от разу все натуральнее. Она артистка, может сама себя убедить – чтобы не просто так, чтобы был крик души, «…я люблю тебя, я люблю тебя…» И что? Может, Айра задумался, не уйти ли, может, решил про себя: эта женщина в полной блокаде; эта женщина кое с чем столкнулась, на что я тоже налетал со всего маху; в этой семье гражданская война, и ничего – ничего у меня не выйдет?
А вот и нет. Он думает не так. Он думает: как это – чтоб я, Железный, всех победивший, вопреки всему вскарабкавшийся на этакую высоту, и вдруг потерпел поражение от двадцатитрехлетней девчонки? Кроме того, парень повязан чувствами: он по уши влюблен в Эву Фрейм, в жизни никогда такой женщины не видывал, хочет родить с ней ребенка. Хочет иметь дом, семью и будущее. Хочет обедать как человек – не у прилавка забегаловки, накладывая в кофе сахар из какой-то засаленной баночки, а сидя за приличным столом и в окружении домочадцев. Не лишать же себя всего, о чем многие годы мечтал, из-за того только, что двадцатитрехлетняя дура устраивает истерики. Надо с такими бороться. Просвещать мерзавок. Перевоспитывать. Если кто и может все разрулить и всех на путь наставить, так это Айра с его настырностью.
И все успокоилось. Кулаки не мелькают. Истерики стихли. Сильфида вроде бы поняла. Иногда за обедом она даже пару минут пытается слушать, о чем Айра вещает. И он думает: всё путем, тогда был просто шок от моего появления. Он прошел, и тишина. Потому что Айра – это Айра, потому что он не сдается, не опускает рук, потому что всем все объясняет по шестьдесят два раза, а в результате он и сейчас взял верх. Уважение к матери – вот единственное, чего Айра добивается от Сильфиды. Но это как раз и есть единственное, в чем Сильфида не может ему поддаться. Пока она вольна распоряжаться матерью, гонять ее и жучить, у нее будет все, что душе угодно, а значит, Айра – препятствие, которое надо устранить. Айра орет, иногда беснуется, однако в глазах матери он первый в жизни мужчина, который относится к ней по-человечески. И вот этого Сильфида принять не может.