Мой муж – коммунист!
Шрифт:
Ну, для начала Айра решил, что это может быть ловушкой, которую расставила ему Сильфида, так что в тот первый вечер, когда Памела кончила выпендриваться и пошла наверх ложиться спать, он лишь взял ее за руку и сказал: «А вы, оказывается, не ребенок, надо же! А я все принимал вас за ребенка». – «Я на год старше Сильфиды, – отозвалась она. – Мне двадцать четыре. Я эмигрантка. И возвращаться в ту идиотскую страну с ее первобытной, пещерной эмоциональной жизнью не собираюсь. Мне нравится в Америке. Здесь я свободна от всех этих табу – ах-ах-ах! нельзя выставлять напоказ свои чувства! – вот уж дерьмо собачье! Вы представить себе не можете, каково там жить. А здесь я живу полной жизнью. Здесь у меня своя квартира в Гринич-виллидже. Здесь я тяжко тружусь и сама прокладываю себе дорогу в этом мире. У меня шесть концертов в день, шесть дней в неделю. Никакой я не ребенок. Нет, Железный Рин, никоим образом».
Примерно такая между ними разыгралась сценка. Что тут распалило Айру – ясно и понятно. Она юна, свежа, игрива и наивна – впрочем, не так уж и наивна, хитрости ей было не занимать. В большое плавание вышла, Америку открывать. И он пришел в восторг от того, как это дитя верхушки среднего класса живет, презрев буржуазные условности. От ее жалкой квартирки без лифта. От того, что она приехала в Америку одна. От той ловкости, с которой она примеряет все новые и новые амплуа. Для Эвы изображает милую маленькую девчушку, с Сильфидой подружка и наперсница, в «Радио-сити» флейтистка, музыкант-профессионал, а с ним держится так, словно в Англии ее воспитывали фабианцы: своенравная, вольная духом, весьма интеллигентная и к тому же неустрашимый борец с ханжеством респектабельного общества.
Все это, конечно, здорово. Интересно. Волнующе. Но влюбляться? Однако у Айры всякое чувство перехлестывало через край. И возникало более-менее автоматически: прицелился – попал! А ведь он в нее не просто влюбился. Помнишь, он хотел с Эвой завести ребенка? Теперь он хочет завести его с Памелой. Но он боится этим отпугнуть Памелу, так что не сразу, нет, не сразу он об этом ей объявит.
Поначалу это у них просто такой антибуржуазный взбрык. А что? – она прекрасно все сама себе объясняет. «Да, я подруга Сильфиды и хорошо отношусь к Эве, я для них что угодно готова сделать, но, покуда это не приносит им вреда, не пойму, почему ради дружбы я должна героически жертвовать личной жизнью». Тоже ведь своя идеология! Но Айре к тому времени уже тридцать шесть, и ему надо. Надо ребенка, надо дом, семью. Этому коммунисту надо как раз то, что составляет сердцевину буржуазности. От Памелы ему надо все то же, что он думал получить от Эвы, которая вместо этого свалила на него Сильфиду.
О Сильфиде они говорили, и много говорили, уединившись в его хижине. «Что она бесится?» – все пытался добиться от Памелы Айра. Деньги. Статус. Свобода. С рождения уроки арфы. Девице двадцать три, а ей и бельишко постирают, и покушать приготовят, и счета оплатят. «Ты знаешь, как я рос? Ушел из дома в пятнадцать. Копал канавы. Я никогда не был ребенком». Но тут Памела объясняет, что, когда Сильфиде было всего двенадцать, Эва ушла от Сильфидиного отца к похабнейшему из всех возможных претендентов, иммигранту с шилом в заду и торчком наготове – ну как же, он ведь собирался сделать ее богатой, и мамочка так от него обезумела, что Сильфида все эти годы ее, считай, не видела, а потом они переехали в Нью-Йорк, Сильфида потеряла своих калифорнийских подруг; здесь она никого не знала и начала толстеть.
На Айру валится ушат психиатрии. «Сильфида видит в Эве кинозвезду, которая в раннем детстве бросила ее на нянек, – объясняет ему Памела, – потом задвинула подальше ради мужчин, ради своей к ним нездоровой тяги и, в общем, предавала на каждом шагу. В Эве Сильфида видит самку, которая виснет на каждом мужчине, лишь бы не стоять на своих двоих». – «А Сильфида не лесбиянка?» – «Нет. Ее девиз: «Секс – это слабость». Ну вот хоть мамочка – чем не пример? Сильфида и меня уговаривает никогда ни с кем не связываться сексуально. За то, что мать постоянно бросала ее ради мужчин, она мать ненавидит. У Сильфиды мания полной автономности. Она никому не хочет быть ничем обязанной. Она сильная». – «Сильная? Здрасьте, приехали! – вскидывается Айра. – Если она такая сильная, почему тогда она не оставит мать в покое? Почему не живет отдельно, сама по себе? Это ты какую-то чушь несешь. Вся эта ее так называемая сила – мыльный пузырь. Автономия, независимость – пустота, вакуум. Я скажу тебе, кто такая Сильфида. Она садистка. Садистка в вакууме. Каждый вечер эта выпускница Джульярдской консерватории вытирает с края тарелки остатки пальцем, крутит и крутит пальцем по краю, пока скрип не пойдет, а потом, чтобы вернее заставить мать повисеть на люстре, сует палец в рот и облизывает дочиста. Сильфида не уходит только потому, что мать ее боится. А Эва никогда не перестанет ее бояться, потому что не хочет, чтобы Сильфида ее оставила, вот почему Сильфида никуда не уходит – и не уйдет, пока не придумает способ, как еще больнее мучить мать. Так что кнут всегда в руках у Сильфиды».
В общем, сам видишь, Айра повторил Памеле все то, что, слыша от меня, отказывался принимать всерьез. Возлюбленной он повторил это так, словно до всего дошел сам. Ну, это как водится. Между ними много было таких разговоров. Памеле они нравились. Возбуждали ее. Разговаривая в таком ключе с Айрой о Сильфиде и Эве, она чувствовала себя на высоте.
Однажды ночью с Эвой приключилось нечто странное. Они с Айрой были уже в постели, свет потушен, собирались спать, и вдруг она принялась неудержимо плакать. «В чем дело?» – спрашивает Айра. Она не отвечает. «Отчего ты плачешь? Что происходит?» – «Иногда я думаю… Ах, не могу, не могу!» – и опять плачет. И ни сказать ничего не может, ни перестать плакать. Он включил свет. Велел ей сосредоточиться и выплеснуть из себя наболевшее. Облечь в слова. «Иногда, – сказала она, – я чувствую, что моей дочерью должна была быть Памела. Мне иногда кажется, это было бы более естественно». – «Но почему Памела?» – «Мне так с ней просто! Хотя это, может быть, как раз потому, что она мне не дочь». – «Может, и так, – отвечает он, – может, нет». – «Она такая воздушная, – всхлипывает Эва, – такая легкая!» И вновь разражается рыданиями. Возможно, это ее одолевало чувство вины – за то, что она позволила себе эту мысль, эту мечту из волшебной сказки: иметь такую дочь, которая не напоминала бы ежесекундно о ее жизненном провале.
Не думаю, что под легкостью Эва непременно подразумевала физическую стройность. Она имела в виду нечто другое, какую-то возбудимость, эмоциональность Памелы. Внутреннюю легкость. Думаю, что в Памеле она, почти против собственной воли, узнавала себя, ту восприимчивость, чувствительность, которая когда-то бродила в ней, вибрировала под ее внешней деланной скромностью. Заметила это в Памеле, разглядела, как ни пыталась та в ее присутствии вести себя по-детски, по-девчоночьи. Это случилось всего лишь раз – и именно тогда, когда страсть Айры к Памеле, безрассудство их дерзкого романа достигло самого зенита.
Так что каждый из них притязал на юную и пылкую флейтистку, каждому в ней чудилась сказочная сирена с волшебной свирелью наслаждения, и каждый получил отлуп: Эва не получила дочери, Айра не получил жены. «Как мне печально. Как печально, – все повторяла тогда Эва. – Ужасно, ужасно печально». Ночь напролет она не выпускала его из объятий. До самого утра все плакала, хныкала, вздыхала; изливала из себя боль и тоску, томление по невоплощенному, несбывшемуся, раздирающие душу противоречия самообмана. Никогда еще ему не было так ее жалко, при том что из-за романа с Памелой он никогда не был от нее более далек. «Все всегда выходит не так. Уж как я старалась, как старалась! – жаловалась она. – И ничего все равно по-человечески не выходит. Старалась с отцом Сильфиды. Старалась со Слоником. Пыталась обеспечить ей стабильность, чтобы она и в социум вписалась, и на мать могла смотреть с почтением. Пыталась быть ей хорошей матерью. И вдруг пришлось быть ей хорошим отцом. И вдруг у нее стало чересчур много отцов. Ах, ведь я только и думала, что о себе». – «Да нет же, ты не думала только о себе», – возражал Айра. «Нет, о себе. О своей профессии. О карьере. О сцене. Мне всегда приходилось много работать над мастерством. Я старалась. Определяла ее в хорошие школы, нанимала хороших репетиторов, хорошую няню. Но мне, наверное, просто надо было быть все время с нею рядом. Она так страдает, бедняжка. Все время ест, ест, ест. Компенсирует этим все то, что я недодала ей». – «Возможно, – отвечает он. – Но может быть, она просто такая уродилась». – «Нет, ну ведь много есть девочек, которые едят, много едят, а потом берут и сбрасывают вес – у них это не то, чтобы только есть, есть и есть. Я уже все перепробовала. Водила ее к докторам, к специалистам. Все равно – ест и ест. Она ест просто, чтобы досадить мне». – «Может быть, если это так, значит, пришло время ей отделиться, жить самостоятельно». – «Какое это имеет значение? Зачем ей непременно жить самостоятельно? Ей здесь хорошо. Здесь ее дом. Каким бы потрясениям я ни подвергла ее в прошлом, здесь ее дом, здесь она всегда была дома и будет здесь дома столько, сколько сама захочет. Нет никакого резона, чтобы она уходила отсюда, прежде чем будет к этому готова». – «А не может ли быть так, – вслух думает он, – что, отделившись, она перестанет все время есть?» – «Не понимаю, какая связь между тем, что она все время ест, и тем, где она живет! Ты несешь
Шли месяцы; Айра становился в доме все более чужим. В те вечера, когда он не был занят на совещаниях руководства профсоюза или собраниях партийной ячейки и если они с Эвой не отправлялись вместе куда-нибудь на светский раут, Эва обычно сидела в гостиной, вышивала и слушала, как Сильфида перебирает струны, а Айра в кабинете писал очередное письмо О'Дею. Арфа замолкала, он спускался к Эве, глядь – а той и нет вовсе. Она у Сильфиды в комнате, слушает проигрыватель. То есть они уже вместе, лежат под одеялом, слушают «Cost fan tutte». [27] Айра выходил на поиски, поднимался опять наверх, шел на бравурные литавры Моцарта и обнаруживал их в постели в обнимку, сам чувствуя себя при этом брошенным ребенком. Спустя час, а иногда и больше, вся разомлевшая в Сильфидиной постели, Эва возвращалась и забиралась в постель к нему, ну и – прости-прощай, последняя иллюзия супружеского счастья.
27
«Так поступают все» – опера В.-А. Моцарта (1790).
Когда наконец грохнул взрыв, Эва очень удивилась. Все, хватит, Сильфида должна жить в своей квартире. «Памела от своих родных живет в трех тысячах миль, – чеканит он. – Сильфида не помрет, если будет жить от своих в трех кварталах». Но Эва в ответ только плачет. Это нечестно. Это ужасно. Он пытается выгнать дочь, убрать дочь из ее жизни. Да нет, она же будет в двух шагах, настаивает он, ей уже двадцать четыре года, пора перестать греться у мамочки в постели. «Она же моя дочь! Как ты смеешь! Я люблю свою дочь! Как у тебя язык поворачивается!» – «О'кей, – говорит он, – тогда я буду жить в двух шагах» – и на следующее утро находит выставленный на сдачу внаем этаж в доме на Вашингтон-сквер, от них всего в четырех кварталах. Вносит в банк депозит, подписывает договор аренды, платит за первый месяц и, возвратясь, докладывает о том, что сделал. «Ты что – бросаешь меня? Ты хочешь развестись?» – «Нет, – говорит он, – просто собираюсь жить отдельно. Чтобы ты могла у нее в постели проводить уже всю ночь. Впрочем, если для разнообразия тебе когда-нибудь захочется провести всю ночь в постели со мной, – поясняет он, – тебе достаточно будет надеть пальто и шляпу и перейти через улицу, а я всегда буду счастлив тебя приветствовать. А за обедом – что, разве заметит кто-нибудь мое отсутствие? Вот подожди, увидишь: у Сильфиды все отношение к жизни улучшится кардинально». – «Зачем ты так поступаешь со мной? Заставляешь выбирать между тобой и дочерью – это бесчеловечно!» Часами он объясняет ей, мол – нет, наоборот, этим он как раз пытается избавить ее от необходимости выбора, однако вряд ли Эва понимает, о чем речь. Твердая почва понимания – не то, на чем она строит свои решения; ее стихии – бешенство и безрассудство. И поражения – в конечном счете.