Мой одесский язык
Шрифт:
Первой с работы явилась Пашина мама. Она с ужасом посмотрела на своего сына, нагнулась, потрогала его, отчего-то принюхалась и сказала:
– Ах, паршивец!
Затем с недоумением окинула взглядом кирпичи и с удивлением воззрилась на меня. Я сочла необходимым объясниться:
– Наверное, он так устал в школе и по дороге домой, что не дошёл и уснул. К тому же, что они носят в этих «дипломатах», кирпичи, что ли?! Это же тяжело, вот он и уснул. Но он уснул на тропинке, где шляется кто угодно, а по газонам и тем более клумбам ходить нельзя. Хотя на газонах написано, а на клумбах нет. Но про клумбы и так все понимают. Вот я, когда вышла во двор погулять, а Паша уже спал, – и сделала клумбу из Паши и кирпичей
В шесть лет я была ещё очень словоохотливая девочка. К тому же в данном случае моя словоохотливость усугублялась тем, что ситуация казалась мне неоднозначной. С одной стороны, я рада, что сижу тут, рядом с не по-открыточному красивым ангелом Пашей, и хотя он, как и прежде, меня совсем не замечает, зато совсем-совсем близко. С другой – вряд ли бы моя мама обрадовалась, если бы я, даже сильно устав, уснула посреди тропинки. И, значит, Пашина тоже не слишком обрадуется. Мне очень не хотелось, чтобы Пашу ругали, и я сказала ещё:
– Не ругайте его. Я, когда не в Городе, а на Шестнадцатой, тоже, бывает, засыпаю прямо во дворе дома. Просто у бабушки и дедушки нормальный частный дом, а не в государственном дворе, поэтому там разрешается спать его хозяевам, их детям и гостям где угодно. Хотя я, конечно, сплю в гамаке, – мне хотелось показаться Пашиной маме хорошей девочкой. Вероятно, это в крови у всех девочек. Особенно при знакомстве с матерями красивых, как ангелы, брюнетов. Поэтому я и добавила про гамак. – А кирпичи, когда Паша проснётся, я отнесу на место, не волнуйтесь.
Пашина мама, вместо того чтобы волноваться или ругаться, рассмеялась. И смеялась достаточно долго.
Потом она растолкала Пашу и увела его домой. Я стала по одному оттаскивать кирпичи на место, но она не разрешила мне этого делать, а повела в свою пристройку, угостила конфетами и даже дала с собой ещё целый кулёк.
Про то, что Паша смешал водку с портвейном, я узнала чуть позже. А что это значит и к чему приводит – значительно позже. История же о том, как я обложила Пашу кирпичами, стала достоянием двора и со временем превратилась в местечковую легенду.
А с Пашей мы даже встречались. Когда мне было семнадцать, а ему – двадцать семь. Он не стал математиком и не стал судоводителем. Он стал инженером и работал на судоремонтном заводе. В двадцать семь он был ещё красивее, чем в шестнадцать. О себе ничего сказать не могу, потому что в женской красоте в семнадцать лет я ничего не понимала. Мне казалось, что у меня очень длинный нос, очень длинные ноги и очень длинные руки, очень длинные пальцы и очень длинные ногти, даже если их обрезать. Вообще, всё очень длинное. Особенно ногти. Я хотела короткие, а не, как называли мои, – «миндалевидные». Ещё у меня были очень густые брови, а вот волосы, наоборот, какие-то жидкие, а у Паши – очень и очень густые, всё ещё индейские, а вовсе не еврейские. В общем, я, подросток-уродина, встречалась со взрослым мужчиной-красавцем. Мы ходили в кинотеатры «Родина», «Зирка» и «Одесса» (а однажды даже в кинотеатр «Москва» на фильм «Козерог-1»). Ещё он водил меня в рестораны «Киев», «Украина» и даже на крышу морвокзала, хотя туда было не просто сложно, а даже невозможно попасть. Я жутко стеснялась не только своего всего длинного, но и ещё сильнее – не слишком модных вещей. Прямо скажем – совсем затрапезных. Потому что на крыше морвокзала собирались куда более модно одетые девушки. Паша, казалось, всего этого – длинного и немодного на длинном – не замечал, а видел только меня. Но ничего такого от меня не хотел, хотя мы с ним целовались. Именно с ним я поцеловалась впервые. И мне не очень понравилось. Стыдясь, что я до семнадцати лет ещё ни разу не целовалась, я пыталась изобразить из себя прожжённую поцелуйщицу, но у меня не слишком вышло. И я поняла, что он понял, что я целуюсь впервые. И сильно на него за это разозлилась, хотя он ничем не дал мне этого понять, а наоборот – долго и нежно целовал безо всяких там намёков на немедленное продолжение. Но было уже поздно – я надулась. На себя. А когда я дуюсь на себя, виноват оказывается сразу весь мир, и происходит это совершенно независимо от меня самой, хотя я себя и одёргиваю. Странный какой-то механизм, до сих пор не могу его познать и на него повлиять. А в семнадцать всё было ещё хуже.
Ещё Паша водил меня в Оперный, в Русский и однажды даже в Украинский – на «Тевье-молочника». Я расплакалась, а он улыбнулся. Позже я поняла, что от нежности к моим слезам. А тогда – разозлилась, потому что думала, что он смеётся надо всем моим длинным, немодным и над тем, что я плачу над какой-то пьесой, в почти пустом зале.
Всё равно бы у нас ничего не вышло, потому что хоть моя мама и считала Пашу красивым и умным, но частенько скандалила на тему его слишком взрослости и того, что он – «армянский жид». А его мама, хоть и считала меня очень красивой и умной, но частенько охала на тему моей слишком юности и того, что я – «русская с поволжскими корнями».
Так что все ангелы рано или поздно – случается – падают. Но все ангелы, так или иначе, друг друга поддерживают. Кто-то, в блондинистых кудряшках, может построить крепостную стену для кого-то цвета воронова крыла – и это хорошо. Кто-то смоляной может вылечить кого-то льняного от неуверенности в себе – и это прекрасно. Помогли. А потом они просто летят в разные стороны, не мешая друг другу, и ни пуха ни пера от этого всего не остаётся.
Тюлька на Дерибасовской
– Ну, ни пуха, ни пера на Дерибасовской! – сказал издатель, взмахнул крыльями и улетел. На самолёте. Издатели – не ангелы.
А мы остались.
И день грядущий поджидал нас: «трудностями перевода» всевозможных интервью, заключительным валом «Зелёной волны», «лояльной» записью для программы новостей и прямым эфиром на радио «Одесса-мама».
Журналисты – дело камерное, интимное. А вот встреча с публикой, да ещё и на залитой солнцем Дерибасовской, на месте, где ещё вчера ветром напрочь снесло шатёр… В общем, я надеялась на доброту, лояльность и справедливость… Ха-ха! – портрет типичного одессита, кто бы спорил! Приехала какая-то тётка из Москвы и будет тут художественным свистом заниматься. А шо уезжала тогда?! Свисту подучиться? Где? Не в Одессе?!! Но-онсенс!
«Жванецкий и бывшая одесситка (1971 г.р.) Татьяна Соломатина», как было написано в тутошней газете. Опять – «трудности перевода». Честнее звучало бы: «Вечный… кхм… Пахарь и ненадёжный отстой чьей-то молодости». Как, по-моему, так, кроме Одессы и сто восемнадцатой школы, нас с ним таки роднит цвет паспорта. У него он, насколько мне известно, тоже – не синий с вилкой, а очень даже красный с двухголовой птичкой. А вот поди ж ты: Жванецкий – сам по себе вечный Пахарь, и Соломатина – «из бывших». С годом рождения в трогательных скобочках.
Он – позавчера, когда шатёр, а я – сегодня, без ветра. Он-то позавчера, но с шатром, а я – сегодня. Но без шатра. Читали, читали об позавчера за шатёр. Жаль, не видели, потому что Киев, но сегодня читали про под шатром. Говорите-де, от бескультурия скоро станем истеричками? Пошлость кругом массовая и массовый же ширпотреб? Они, массы, массово потребляют сегодня подсунутую им маленькую, но за три, некондицию. В чём все они скопом – и массы, и поставщики массового – и виноваты. Правы, правы. А как же. Действительно.