Мой Сталинград
Шрифт:
А что это за «последствия», рассказано в «Моем Сталинграде».
А это, самое длинное письмо, написано мною на шестой день нашего долгожданного контрнаступления под Сталинградом. Оно выглядит как развернутый свиток, коим пользовались древнейшие архивариусы. Сама желтая тонкая бумага, неизвестно где и каким образом добытая мною, и буквы, написанные не то чернилами, не то карандашом, не то ни тем, ни другим, ни третьим, а черт знает чем, может указать на то, что человек, готовивший этот свиток, очень старался, чтобы он подходил к случаю... нет, не к случаю, а историческому по сути своей событию. Речь ведь идет о начале решительного, коренного перелома не только в Отечественной, нашей то есть, а во всей Второй мировой войне.
А письмо-то мое, похожее на свиток, адресовалось всего-навсего одной девятнадцатилетней девушке!
«Дорогая Оля!
Получил твое письмо и, как всегда, был очень рад ему. Во-первых, разреши поблагодарить тебя за твою искреннюю заботу ко мне. Во всем, даже в оформлении самих писем, чувствуется эта забота. А сегодня я впервые получил от тебя большое письмо, на которое и спешу ответить тебе. Постараюсь написать побольше. И мне кажется, что это мое письмо будет немножко необыкновеннее, ибо всего, что я мыслю рассказать тебе в этом письме, не уложишь в рамки обыкновенного письма.
Дело в том, дорогая
Оля, я трое суток не отдыхал, трое суток я в фанатическом напряжении. Но я не утомился. Какое право я имею утомляться, когда в нашу западню попался зверь, и его надо уничтожить. Трудно себе представить и, тем более, описать, с каким вдохновением воюют наши люди! Сегодня я видел много крови, черной фашистской крови.
Вот я остановился у трупа немецкого солдата. Лежит, оскалив зубы, с остеклененными бесцветными глазами. Кто он, этот солдат? Ганс, Роберт? Адольф? Нет! Он просто фриц! А фриц – не человек. Меня подергивает судорога омерзения: вот этот самый фриц, который сейчас лежит в отвратительной позе, мечтал пожрать Россию, этот плюгавый орангутанг считал себя сверхчеловеком ? Сверх-человек, с огромной челюстью и низким лбом. Оно пришло, это немецкое ничтожество, построить «новый порядок». Мы узнали этот порядок – он нагадил нам и назвал это своим «новым порядком». И я гляжу на него, уже дохлого, и иронически думаю: вот эта гадкая козявка хотела сделать меня своим рабом. Глупый фриц! Он плохо знает нас. Да и где ему знать, узколобому! Он ведь не думал, что мы не захотим гнуть перед ним спину и слушать его обезьяний лепет. Ведь он не знал, что мы любим думать, а не орать, как он, свое «Хайль Гитлер!» И вот теперь, когда в его плоскую жизнь вмешалась русская «Катюша», фриц ошарашен. И он так и не успел догадаться, почему это так: его убили. А где-то далеко, в зловонной Гитлерии, живет его прожорливая самка с сучатами. Она, дура, не знает, что ее самец уже вытянул свои арийские лапы под Сталинградом. Она еще требует от него посылок. Пусть требует: он больше ничего ей не пришлет, и сука со своими щенятами подохнут. Не поможет ей и колченогий блудодей Геббельс: ведь его речами сыт не будешь. Скоро голодные гретхен огласят пустую «Фатерланд» истерическими воплями, и крикливому карлику не заглушить этого рева своих жадных волчиц, – они его проглотят вместе с его победными реляциями... Мы же считаем своим долгом ускорить этот процесс. Кое-что мы уже сделали в этом направлении...
Мужайся, мой народ, мой славный, умный и честный народ: близок час расплаты с немецкими бандюгами за ваше волнение, за слезы, за кровь наших людей – за все отомстим и уже мстим мы.
Надо иметь черствое сердце, чтобы не отдать себя целиком этой величественной борьбе, если ты человек, ты не можешь не представить себе всего народного горя, которое принес ему фашизм. Я мысленно иногда перекидываюсь в глухой украинский хуторок. Там может быть еще жив истерзанный ребенок, сын моего брата. И вот он, худенький, с тонкой шеей и большими черными, не по-детски серьезными глазами, просыпается рано утром, трет грязненьким сухим кулачком глаза и неизменно спрашивает: «А где папа?..» – «Родненький, нет папы», – ответит мать и сама заплачет, заплачет и ребенок...
Сколько детских слез пролито, сколько материнских сердец надорвано!..
Тысячи деток спрашивают: «Где мой папа?» Милые, невинные создания, поганый карлушка-колбасник искалечил ваше детство, он отнял у вас папу. Он, детки, зверь, он не поймет вашего горя, он не знает, не поймет, что вам надо папу, а не его, поганого Карлушку. Будь ты проклята, Германия, породившая на наше горе двуногих зверей?
Я вижу старушку-мать, потерявшую сына, я понимаю ее горе: ее кровь погибла от руки незванного немца.
Я вижу молодую женщину, потерявшую мужа, и мне также понятны ее слезы: ее кормильца убил немец.
Я вижу девушку в слезах, и мне понятны ее слезы: ее любимого, юного друга убил кровожадный карлушка-колбасник.
Вся Россия возненавидела немца. И вот сейчас она обрушилась всей своей тяжестью на него. И пусть я вижу кровь: она фашистская, а не человеческая.
Докапаем немца, и над нашей многострадальной Родиной на многие столетия воцарится покой и царство разума и правды. И идя в светлое будущее, все вперед и вперед, к вершинам человеческого счастья, наш народ когда-нибудь вспомнит и о нас, положивших конец бессовестному фашизму.
Придет время, и возродится все: возвысится над Днепром, как символ непокорности, памятник Тарасу Шевченко, брызнут к небу фонтаны Петергофа, даст Украине свет и счастье Днепрогэс, и увидит счастливая белокурая девушка светлые глаза своего любимого... Хочется, хочется сказать просто по божественному: «Мир дому сему!»
Это будет скоро, скоро будет это! Когда «Россия снимет с плеча винтовку и скажет: Ну, теперь – жить!» (И. Эренбург).
Оля, ты спрашиваешь, как мое здоровье. Скажу прямо, здоровье мое больше, чем прекрасное. И я очень рад, что мы всегда находим общий язык с моим многоуважаемым здоровьем. Я лично в данный момент вовсе не хочу болеть, и мое здоровье вполне со мною соглашается. Кроме шуток, я очень хорошо себя чувствую. Одели и обули нас превосходно, вооружили тоже превосходно.
Алексей, брат мой, жив и здоров, чувствует себя не совсем хорошо, естественно, что ему жаль своей семьи (жена брата и двое маленьких детей остались в оккупации в Сумской области, в том самом хуторке, помянутом мною в этом письме. – М. А.)
Ты прости мне, Оля, за это письмо: я сам понимаю, что оно не совсем выдержанное во всех отношениях. Но ты поймешь меня.
На этом я заканчиваю писать. Передай мою искреннюю признательность Нюсе.
Привет папе, маме и бабушке.
До свиданья.
С приветом – твой Михаил.25/XI–42 года».
Комментарии, как говорится, излишни. К тому же они уже сделаны мною в начале предлинного письма, продиктованного мне при особых обстоятельствах, подогревших, эмоциональный накал радости и гнева. Что касается гнева, могу сказать лишь одно. Будь я, двадцатитрехлетний парень, провидцем, который в сорок втором году неким чудом увидел, что будет в две тысячи втором, я, конечно, увернул бы пламя разгневанной души до разумного хотя бы уровня.
Но что было, то было. То, в общем, и написалось. И вопреки пословице не скоро быльем порастет. Нынешним нельзя подправлять и подстраивать историю на свой лад. История этого не любит и порою жестоко мстит за это. Вот так.
На другой же день после самого длинного письма отправляю самое короткое:
«Оля, еще раз здравствуй!
Чтобы ты имела побольше сведений о своем друге, я высылаю тебе эту статью. Она расскажет о моей жизни и моих боевых, делах.
Твой
Что это за статья, кем написана, где опубликована, – не знаю или не помню. Возможно, находится у Ольги. В недавнем звонке из Ужгорода она сказала, что часть моих писем и каких-то других материалов остается в ее собственном архиве.
1-го декабря 1942 года послано еще письмо.
«Дорогая Оля!
Получил от тебя письмо от 7 ноября 1942 года. Благодарю за то, что считаешься с моими мнениями.
В своем письме ты вспомнила 12-е сентября 1941 года, когда я был среди вашей семьи. Признаться, что я тоже очень часто вспоминаю те дни. Наше знакомство произошло в грозные дни, когда Родная Украина уже истекала кровью, когда на лицах наших людей стояла печать глубокой скорби и обиды.
Ты спрашиваешь, почему я тогда не разрешил тебе проводить себя подальше.
Трудно сейчас ответить на этот вопрос. Вообще, Михаил Алексеев в своей жизни делал немало ошибок, и эта, мне кажется, была одна из моих ошибок, потому что (я чувствую это) я своей, может быть, непредусмотрительностью заставил тебя в течение целого года мучительно думать об этом вопросе.
Но скажу прямо, что у меня тогда не было особых предвзятых намерений, и если я так поступил в это время, то только потому, что не желал тебя расстраивать, потому что через несколько минут я выехал на фронт. Возможно, это неубедительно, тогда я не смогу ответить точнее. Надеюсь, будущее покажет, что я не люблю обманывать своих друзей.
Ты только прости мне, Оля, что так плохо пишу. Поверь, это все делается в окопе, в стесненных условиях. Мне иногда просто стыдно: я от тебя получаю замечательные письма, а отвечаю коряво, грязно.
Ты спрашиваешь о моих ранах. От них и следа не осталось (следы-то, впрочем, остались и по сей день. – М. А.) Да это, в сущности, были и не раны, а царапины.
Вот и все.
Пока до свиданья, родная!
Будем надеяться, что это свидание все-таки будет.
Привет от меня папе, маме, бабушке и Нюсе.
Будь счастлива.
Твой Михаил.
Постскриптум. Прости, забыл поблагодарить тебя, моя славная подружка, за фото. Большое спасибо.
Оля, прошу прислать мне новый адрес твоего папы. М. А.»
В конце письма указана дата: 1/XII–42 года.
Следующее мое письмо, приводимое здесь, написано 2 января 1943 года. В нем сказано:
«Дорогая Оля!
Хоть и с опозданием, но разреши поздравить тебя с Новым 1943 годом.
Опоздание – не моя вина. У нас здесь были горячие денечки: для поздравления фрицев с новым годом мы кое-что здесь делали... Уж прости...
От тебя уж давненько ничего нет. Почему это ?
Сообщаю тебе свой новый адрес: 1704 ППС, часть 21. Алексееву М. Н.
Но ты не беспокойся; посланные тобою письма по старому адресу до меня дошли. Будь здорова.
Привет папе, маме, бабушке и Нюсе.
С приветом – твой М. А.»
Что же, однако, означают «горячие денечки», помянутые мною как бы мимоходом в этом коротком письме? Безусловно, имелась в виду наша подготовка к решительному штурму окруженного врага и окончательного его разгрома под Сталинградом. Этого требовал все с большей настойчивостью Сталин от Рокоссовского и Воронова. Особенно после того, когда Паулюс отказался от предложенной ему капитуляции.
Штурм, как известно, начался ранним утром 10 января 1943 года. К этому времени я уже был переведен в артиллерийскую штабную батарею командующего всей артиллерией дивизии полковника Николая Николаевича Павлова.
Более подробно обо всем этом рассказано в романе «Мой Сталинград».
И наконец еще об дном письме: оно, кажется, последнее, написанное мною и направленное на Урал, в Ирбит, 17 января 1943 года:
«Запомни, дорогая Оля, этот день. Числа 20 января радио известит вас о великих успехах наших войск. Борьба на нашем участке фронта достигла кульминационного пункта.
Враг здесь будет на днях(подчеркнуто мною. – М. А.) повержен!
Пищу я тебе письмо в суровый мороз, на дороге нашего наступления. Возможно, у меня будет когда-нибудь время описать тебе эти героические дни.
Вот сейчас мимо меня партия за партией гонят пленных немцев.
Это – ходячая смерть. Возмущенная Россия мстит!
А по полю куда ни глянь – всюду трупы, трупы врага... И невольно вспоминаются слова из известной пушкинской поэмы:
«О, поле, поле! Кто тебя усеял Мертвыми костями?»Трудна и тяжка наша борьба; она требует невероятных моральных и физических усилий человека. Но зато и величественна эта борьба.
Да, Оля, это точно – защитники Сталинграда творят чудеса.
Мы ведем здесь поистине уничтожающую, истребительную войну. Мы жестоко мстим немцам за лето 1942 года.
Разрушенный Сталинград воспрянул и тысячами хоронит немцев в своих холодных приволжских степях.
Оля, сейчас мы непрерывно движемся вперед. Мне даже нет возможности получить на ППС твои письма, а их, наверное, уже накопилось много.
Иногда, Оля, приходится переносить нечеловеческие трудности. Ты только представь себе: с 14 июля 1942 года мне ни разу не пришлось отдохнуть в какой-либо хате: все окопы, да блиндажи... И все-таки сознание благородной борьбы вливает новые силы, способные перебороть все невзгоды.
Ты, Оля, конечно, замечаешь безобразие в моем почерке и содержании написанного. Прошу прощения: руки коченеют. Подумать нет времени. Пищу все, что немедленно приходит в голову.
Пишу тебе это письмо на немецкой бумаге и высылаю тебе в немецком конверте. Можешь не беспокоиться: она, была упакована, и лапа немецкого солдата не прикасалась к ней.
Пиши мне по адресу: 1704 ППС, часть 21. Алексееву М. Н.
До свиданья, моя голубка! Будь здорова и счастлива. Жду новый адрес от папы. Привет ему, маме, бабушке и Нюсе. Алексей (брат мой. – М. А.) шлет вам большой привет. Он жив, здоров, бьет немцев.
С приветом – твой М. Алексеев».
Теперь, после всего сказанного выше, у читателей неизбежно возникнет вопрос: «А где же ответные письма Ольги Кондратенко времен Сталинграда? Они же были, и было их много, очень даже много. Где ж они?»
Сгорели. Сгорели и в буквальном и переносном смысле в войне, которая после кровопролитных сражений на Волге продолжалась еще более двух лет. Это ведь я сам как-то умудрился, да и то с Божьей помощью, остаться живым и не сгореть вместе с письмами, которые приходили ко мне в окопы Сталинграда. Зато в послевоенное время, да и то в несколько самых последних лет, переписка возобновилась и продолжается с ускорением. По понятным всем, как я надеюсь, причинам...