Мой взгляд на литературу
Шрифт:
Вероятно, все это накладывает вину и на МЕНЯ. Например, мое умственное развитие, серьезно говоря, было довольно медленным, – об этом свидетельствует хотя бы путь от «Сезама» до «Суммы». О нашем безымянном читателе я не имел бы права сказать ни одного плохого слова, он все-таки добросовестно шел за мной по мере того, как я сам рос интеллектуально – об этом опосредованно, но выразительно свидетельствует исчезновение тиражей моих книг. Но хотя такая неконкретность одобрения автора и мыслителя и ценна, она ни в коей мере не может заменить человеческого, личного, персонального контакта, которого мне всегда недоставало. В определенной мере и это было причиной некоторого моего одиночества в том плане, что представленный мной стиль как в литературе, так и в философии является у нас чем-то тотально обособленным. Все это я понимаю, со всем давно уже смирился, просто как с жизненной необходимостью. Но именно по контрасту с моей «молодецкой славой» в России осознание положения в родной стране наполняет меня иногда горечью, а иногда даже смущением, потому что я ведь прежде всего пишу для поляков, а для других – лишь во вторую очередь. Все это можно было бы подвергнуть настоящему социопсихологическому анализу. Наука и прилегающие к ней сферы в России – что-то совсем иное, нежели у нас, потому что там ученых и всяческих «менеджеров» сплачивает сознание того, что они являются аутентичными творцами имперской мощи и ее энергии развития, так как фактически от открытий и сегодняшних лабораторных исследований зависит вид завтрашней России, чего у нас нет: поскольку у нас, к сожалению, господствует широкая неаутентичность, которая подобно питательной среде плодит так называемый карьеризм, проявляющийся в том, что людей науки проблемы
С. Лем
Виргилиусу Чепайтису [257]
Краков, 29 декабря 1969 года
Дорогой пан!
В нотариальном бюро я побывал уже Три Раза. В первый раз я не знал имен п. Риты и вашего. Во второй раз не было нотариуса. В третий – не было тех специальных бланков, на которых пишут эти приглашения. Мне обещали, что бланки появятся в январе, так что после Нового Года поеду попробовать еще раз. Через какое-то время меня там все узнают, так что в конце концов все получится. Применяясь к обстоятельствам, вышлю приглашения отдельно, как только оформлю. Swad’ba na wsiu Jewropu произвела фурор. Великое дело. Вы получили мою открытку из Зап. Берлина, с мерзким изображением, то есть с прекрасным изображением этого мерзкого местечка? Я посылал вам еще одну открытку, уже из Кракова. В Берлине капиталистические кровопийцы были ко мне нечеловечески милы, как всегда, когда хотят присвоить себе исключительные права, залапать, чтобы потом высосать до дна. Заплатили мне большие деньги; на них я купил себе Автомобиль (для Томаша, детский), перочинным ножичком разобрал его в отеле, купил в этом проклятом городе самый большой чемодан и упаковал детали, а в Кракове собрал заново – я ведь был автомехаником во время II мировой войны! Пустые места между деталями автомобиля я заполнил туалетной бумагой розового, голубого, желтого и золотистого цвета – ну не МЕРЗОСТЬ? Хищные рыбы капиталистического мира приглашали меня на обеды (суп из ласточкиных гнезд; пулярка; старое божоле; эти вещи я должен был есть и пить, хотя и знал, что это в чистом виде материализованная прибавочная стоимость, результат сдирания седьмых шкур с масс). Чтобы пустить мне пыль в глаза, эти бандиты заполнили магазины и универмаги разным дешевым добром, поэтому, желая отыграться на них за войну, за оккупацию, а особенно за то, что сожгли Варшаву, я со своей стороны награбил что смог; много добра не увез, потому что уже не такой крепкий, как во времена работы механиком, но все-таки нахапал этих марципанов, этих швейцарских шоколадок, этих кальсон (кальсоны эти военные преступники делают цветными: предрассветное небо, заходящее солнце, полная луна, пробивающаяся через серебряные облака; и тому подобное), этих чудовищных носков, рубашек и прочих таких вещей; а также познакомился с бандой тамошних интеллектуалов, купил чудовищно тяжелый, оправленный в фальшивый золотой переплет альбом репродукций Сальвадора Дали – 47 долларов! – ух! – эх! – произведения Л. Виттгенштейна, и еще кое-что эти мошенники сами мне добавили, и даже влезли в купе поезда и насильно всучили бутыль французского бургундского. Негодяи! Вообще там ужасно. Господствует жуткий секс. Там продают искусственные гениталии для женщин и мужчин, какие-то резинки, прутья, ручки для ласкания и щекотания, кремы MEGAPEN (он должен увеличить пенис), MEGanoklit (этот должен доставить приятность дамам, то есть женам поджигателей). Порнография страшная; из научного интереса я приобрел и то, и это, даже «Жюстину» маркиза де Сада издали, и ее я купил, чтобы изучать их преступные вожделения, ведь они издают, чтобы заработать и отвлечь внимание народа от серьезных вещей; впрочем, чудовищные эти описания половых актов и другие, еще более худшие, я подарил на память о пребывании там двум моим родственникам, они же охотно взяли, чтобы узнать способы, которыми оперирует враг. Так что мне только «Жюстина» осталась, в которой ничего такого уж нового нет, все-таки она устарела.
257
Чепайтис В. – переводчик на русский «Насморка» и статьи «Мифотворчество Томаса Манна».
С целью обольщения разместили меня в номере люкс, в котором ванная выглядела точь-в-точь как в фильмах о миллионерах; давали специальный крем для умащения членов, чтобы были более эластичными для разврата; несознательная в классовом отношении обслуга скакала вокруг меня так, что становилось противно. Один безобразный акул [258] пытался приобрести все права на мои книжки на территории Германии и клал мне 1000 долларов на стол, и поил меня, и приглашал, но я, чтобы его растоптать, потребовал значительно Больше, и он пока размышляет, стоит ли так разоряться. (Все это святая правда.) Сейчас я пишу «Абсолютную пустоту» – это рецензии на несуществующие книжки – mirowaja wieszcz budiet, kazetsa [259] . Во всяком случае, пишется она забавно. С Блоньским [260] видимся редко, потому что наступил период праздников, человек жрет как скотина, валится на кровать и, раскрыв глаза, apiac жрет. Я знал, знал, что вам будет недоставать Наташи! Компьютер, словарь, ха! Нельзя в этом мире иметь сразу все.
258
«Хулиганство» переводчика: в польском rekin (акула), во-первых, мужского рода, во-вторых, в переносном смысле – туз, магнат, заправила.
259
Редактор публикации этого письма в сноске перевел эти слова с русского на польский как «это будет, кажется, всемирная вещь».
260
Блоньский Ян – профессор Ягеллонского университета, сосед и друг Лема.
Ваш замысел – о написании антропологически-исторического этюда из 2500 года о наших днях – многие пытались реализовать, и в определенном смысле, если бы вы прочли ту машинопись, которую я вам послал, ВНИМАТЕЛЬНО, то вы даже заметили бы, что я там пишу о таких книжках; но ХОРОШО этого никто не сделал. Замысел книги – это как замысел влюбиться, жениться, ласкать, целовать: ЗАМЫСЕЛ САМ ПО СЕБЕ НЕПЛОХОЙ, НО ВСЕ ЗАВИСИТ ОТ ИСПОЛНЕНИЯ. Пробовать можно, а вдруг снесет в сторону тех рифов, на которые налетели некоторые братья? Потому что в голову разные такие финтифлюшки приходят. Но писать можно, почему бы и нет, это разрабатывает мышцы, а иногда и стиль. Пудинг познается при съедении – вы должны попробовать, тогда и посмотрим. Одна девушка, интеллектуалка, после окончания школы, такая 18-летняя, просила меня во время высоких бесед, где-то в 1948 году, чтобы я ей ТЕОРЕТИЧЕСКИ растолковал, что чувствуют люди разного пола, когда вступают
Блоньский, как мне кажется, вообще не почувствовал, что вы ему якобы мало внимания уделяли. Пани Рита, насколько я могу догадываться, весьма позитивно его растрогала (если бы это имело какое-нибудь значение для вашего Бытия и для ваших Чувств, что себе думает какой-то Блоньский о Вашей Новой Жене, кой черт, какое ему до этого дело). Олег в Ереване? Nu, nu, eto wam wsio-taki nie Onassisow Krit. У нас тоже уже было 25 градусов, а снега даже и переизбыток, в этом отношении – мороза, снега, wjugi, заносов, – piereszagnuli uze wtoruju stadiju – wsiakomu po potrebnosti, a toze skolko ugodno [261] . В Берлине познакомился с милой слависткой и болтал с нею почти все время по-русски, в гостиничном ресторане, над крабом и над мокко этот язык Пушкина звучал великолепно, доложу я Вам! «Солярис», замечательно переведенный на английский, пошел в печать. Я читал перевод. Prielest’. Прошу не унывать – priglaszenija budut. S nowym godom! Mit dem neuen Jahr! A Happy New Year! E pericoloso sporgersi! Ne pas se pencher au dehors! Multos Annos! Dolce Vita [262] и т.д.
261
Аллюзия на «второй этап» экономики в коммунистической системе – при социализме должно было быть «каждому по труду». – Примеч. ред. пол. изд.
262
С Новым Годом! (нем.); Счастливого Нового Года! (англ.); Не высовываться! (итал.); Не высовываться! (фр.); Много лет! (исп.); Сладкая жизнь (итал.).
Преданный
Станислав Лем
Антонию Слонимскому [263]
Краков, 21 февраля 1970 года
Многоуважаемый и дорогой пан,
очень лестно было получить ваше письмо. Я действительно очень ценю его, а особенно приглашение, которым я хотел бы воспользоваться в ближайшее пребывание в Варшаве, – наверное. весной, – но должен заметить, что вы слишком большими силами атаковали мои замечания в «Философии случая», тем более, что речь шла о замечаниях второстепенных, поспешных и просто опрометчивых.
263
Слонимский А. (1895 – 1976) – поэт, драматург, прозаик и литературный критик; в 1956 – 1959 гг. – Председатель Союза польских писателей.
Это не значит, что я не готов защищать написанное там, а значит лишь, что речь идет об одной маленькой фасетке многоаспектных проблем, с которыми наверняка невозможно «расправиться» лаконичными примечаниями. То, что «Тувим ссыхается», не является совершенной неправдой, если только взвешивать все его работы, поскольку среди них действительно имеются крепкие произведения. Рискнув два года назад произвести на свет сына, я теперь на собственной шкуре, старого коня, но совершенно молодого отца, убеждаюсь в том, что, пожалуй, никто не сумел так, как Тувим, обучать детей элементам мира с помощью поэзии, а это немало, если принять во внимание вес этих наипервейших опытов, этих элементарных контактов с миром – именно с помощью стихов, – которые участвуют в выстраивании всей структуры познания и формирования личности. Несмотря на это, можно, пожалуй, утверждать, что Тувим, при написании своей поэзии, не смог оставаться на таком же уровне во всех своих «низших» творениях для кабаре, и от этого в его стихах возникли потеки, при чтении которых все внутри сжимается и выворачивает наизнанку. Тувим разменял на мелочи слишком много сил и творческой энергии, и это теперь сказывается на значительном пространстве его поэзии. Однако, если Тувим при таких аберрациях становился попросту плохим и мелким поставщиком банальных сутей, всегда искусно изложенных стихами, то Лесьмян, в его аберрациях, становился невыносимо диковинным мучителем языка (я много лет не принимаю во внимание его стихотворение о марсианах, потому что мне стыдно за Лесьмяна). При всем этом мне представляется, что Лесьмян в своих лучших стихах заключил собственную философию Существования, внутренне противоречивую и одновременно совершенно замечательную. Другое дело, что точно такую же философию можно было бы изложить совсем графоманским бормотанием. Поскольку есть в стихах что-то такое, чего невыразительная критика не в состоянии заметить. Чисто интуитивно отдавая себе в этом отчет, я совершенно сознательно обошел в «Философии случая» вопросы поэзии, и только мое разогнавшееся легкомыслие виной тому, что я был не до конца последователем в этом. Но я вовсе не намеревался критиковать «имманентность» стихов хоть Тувима, хоть Лесьмяна, а вел речь лишь о явлениях массового восприятия литературы. Замечательные произведения, одновременно бывшие долгое время непризнанными, вроде вещей Норвида, почти всегда имели тем не менее своих единичных почитателей, иногда эти люди занимали высокое литературное положение, но единичные хвалебные голоса нисколько не помогали, не могли сломать безучастное, всеобщее молчание, глухое, холодное равнодушие читателей. Тувим этого time lag [264] в признании вообще не испытал; а на меня произвели огромное впечатление статьи Заводзиньского, который именно Лесьмяну, что называется, почти отказывал зваться поэтом. Это свидетельствовало не только о том, что он сам, то есть Заводзиньский, был глух к этой поэзии, но о том, что можно было, обладая значительной литературной культурой, быть к ней глухим до такой степени. Оригинальность творения, произведения искусства, прозы или стиха и его «красота», а также его «коммуникативность», или легкая усваиваемость, – это, как видно, совершенно различные свойства, так как может возникнуть произведение необычайно оригинальное И красивое, но из-за своей оригинальности, высокой степени отличия от всего прежнего, – весьма неудобоваримое для всех, а может возникнуть произведение красивое И совсем легкое, которое воспринимается без сопротивления.
264
здесь: запоздание (англ.).
Но в поэзии есть дьявольская тайна, которую пока никакими аналитическими средствами невозможно раскусить. Прежде всего это «что-то», что пульсирует, например, в последнем томике Гроховяка чувствуется, как одни строфы совершенно пусты («Церковь без Бога!» – это не так глупо в качестве определения), а в каком-то месте вдруг появляется этот блеск и треск – ЭТО поэзия. Л. Виттгенштейн утверждал, что все то, чем занимаются философы – специалисты по этике, с самой этикой не имеет ничего общего. Не хочу задаваться здесь вопросом о том, прав ли он был, говоря об этике и философах, но думаю, что то, чем занимаются различные структуралисты, «разбирая» стихи, не имеет ничего общего с поэзией.
Я, однако, не касаясь имманентности произведений, хотел лишь подчеркнуть разные типы поэзии – той, которая довольно поздно добивается ВСЕОБЩЕГО признания, и той, которая «поражает» сразу, сразу захватывает, чтобы быстро «ссыхаться». Когда я учился в 47 – 48 годах, Галчинским болела почти вся студенческая молодежь, а теперь он из той среды почти полностью выветрился. Эти долгосрочные явления, – что один поэт «держится», его читают, а другой «выветривается», – недоступны аналитическим средствам критики. Но, несмотря на это, я думаю, стоит это констатировать. Пожалуй, то, что я пишу, совсем не противоречит вашим замечаниям, – об уважении, которым пользовался при жизни Лесьмян, так как у меня была речь прежде всего о размерах читательского резонанса. Но хочу подчеркнуть, что я готов защищать эти – я уже признался, что они рискованные – формулировки из моей книги вовсе не до упаду. Если бы в ней были ТОЛЬКО ЭТИ глупости и промахи, – такой диагноз необычайно радовал бы мое сердце!
Изредка добирающиеся до Кракова вести о вас, например, о ваших различных поговорках, иногда принимающие уже мифический характер, как далекое эхо, свидетельствующие о вашем существовании в нашем кошмарном литературном и нелитературном мирке, принадлежат к тем факторам, которые фармакопея называет прекрасным лаконичным словом roborantia [265] . Благодарю вас и за письмо, и за приглашение, и за эти отдаленные отзвуки – очень важные.
Со словами истинного глубокого уважения
265
укрепляющие (тонизирующие) средства (лат.).