Моя бабушка курит трубку (сборник)
Шрифт:
Нет, все ощущения, которые я пытаюсь трансформировать в слова, теряют форму и суть. Это как будто входишь в темный подъезд и сталкиваешься с большим черным догом, которого выводит на вечернюю прогулку старуха в черном плаще. Когда ты открываешь дверь, то не видишь ни дога, ни старухи. Дог лает, акустика подъезда усиливает лай, и ты попадаешь в ЭТО состояние. Оно длится или секунды, или доли секунд, но оно пронизывает всего тебя полностью, отключая мозг. Мозга нет – есть только вибрирующее тело.
Это произошло со мной у окна… Я нервно задернул шторы и лег в постель. Я знал, что Он там стоит и не уходит. И если я тихонечко подкрадусь и посмотрю в щель между шторами, то вновь увижу Его. Я закрыл глаза и
Наутро его не было, и я почему-то знал, что в этот день он не придет. Кто этот человек? Что ему нужно от меня? Или это тень из шварцевской сказки ходит за мной? Да и человек ли это?
…Однажды я шел домой. А чтобы пройти на улицу, на которой я жил, нужно перейти мост через реку. Я шел по мосту и на другой стороне увидел Его. Он стоял слева на насыпи, за довольно высокими кустами, но я его сразу узнал.
Был весенний вечер, и на улице было еще светло, но мне все равно стало страшно. Я даже хотел повернуть назад, но потом набрался смелости и, может быть, какого-то отчаяния, что ли, и пошел вперед. И снова ничего не произошло. Он опять не обратил на меня никакого внимания, словно это был не человек, а восковая копия человека.
…А полгода назад я долго болел. Напротив моей постели стояли тумбочка и стул, и на этом стуле Он просидел все время моей болезни. Сначала я боялся, а потом стал не обращать на него внимания. И он превратился для меня как бы в часть моей скудной мебели. Когда я выздоровел, он ушел.
Я в детстве боялся темноты. Когда я оставался один в черной безмолвной закрытой комнате, звенящая боль страха охватывала меня, и я плакал. В комнату входила моя мать и успокаивала меня. А если я долго плакал и меня не удавалось успокоить, она говорила, что всех детей, которые не спят ночью и капризничают, забирает Дрема. Он сажает их в мешок и уносит в лес. Странная смешная мама. Она думала, что я замолкал, потому что боюсь Дрему. А я не плакал от того, что боялся плакать. Наличие сразу двух ужасов – Темноты и Дремы – было непереносимо для моей детской души.
Потом началась война.
Я бежал по чужому городу, беспрерывно стреляя в фигурки, которые были впереди. Изредка фигурки оборачивались, и я видел слабый огонек и облачко дыма. Иногда кто-то падал рядом со мной, но я бежал дальше. Я чувствовал азарт в этом беге по узким улицам. Этот азарт затягивал и пьянил, бежать было легко и нестерпимо приятно.
Наверное, я неплохо стрелял, потому что фигурки время от времени падали после моих выстрелов, и через секунды я пробегал мимо безжизненного тела. Честно говоря, мы клали их, как кроликов. А они бежали и не думали сдаваться. Все рано это было бесполезно: мы не брали пленных – все озверели на этой войне…
…И вот я вижу, что впереди их осталось только двое, и они выдохлись. Расстояние между нами стало все больше сокращаться. И я уже хорошо видел их спины с темными кругами пота между лопаток. Я чувствовал, как уже сгорают их легкие, хотя ноги еще продолжают бежать. Это развеселило меня. Я обернулся к нашим, но увидел, что бегу один. Один уходил назад, двое стояли у телефонной будки и раскуривали сигареты, а остальные смотрели в мою сторону, смеялись и призывно махали мне руками. Я перевел взгляд на потные спины и увидел, что они сворачивают вправо, в какой-то проулок или двор. И я поднажал.
…Когда я вбежал во двор, то сразу же увидел их прямо перед собой. Я полоснул длинной очередью в эти хаки. И когда они рухнули, я увидел впереди, в этом глухом четырехугольнике двора из серого известняка, прилепившуюся к дальнему левому углу хибару, а в ее дверях старика с застывшим выражением ужаса на коричневом бородатом лице; а между стариком и мной – ребенка – мальчика лет трех, который бежал к деду. Я видел свои сапоги и дуло моего автомата. Я слышал свое дыхание и видел это детское тельце с русой головкой, с легким ежиком и пролысинкой на макушке. Ребенок не плакал и не кричал. Он убегал не оборачиваясь, втянув голову в плечи, сгорбившись, и его ручки, согнутые в локтях, как будто что-то отгребали или отталкивали от себя. Это было как в замедленном кино: мои ноги, мой автомат… правая рука дергает затвор… левая поднимает автомат… и между отверстием дула и пролысинкой на макушке мальчика возникает смертельная прямая… Но вдруг, где-то справа, у противоположной стены двора, я даже не увидел, а по-звериному почувствовал то ли чью-то фигуру, то ли просто силуэт. И тогда мой автомат резко качнулся в ту сторону и плюнул свинцом. Я обернулся и волосы зашевелились: по стене, оставляя красные кровавые полосы, медленно сползал Он. Он как будто садился, его коричневые глаза без зрачков смотрели на меня и не выражали НИЧЕГО, и только кровавые следы над его головой становились все длиннее…
– Вот такие, брат, дела, – сказал он, допивая вино. – Я, пожалуй, пойду.
Он встал, тяжело опершись на стол, и, пошатываясь, пошел к выходу. Он забыл расплатиться, но мне не хотелось ему напоминать об этом. Когда он открывал дверь, я его окликнул:
– А как же мальчик?!
Он обернулся:
– Какой мальчик?
– Тот, малыш.
– А-а-а. Жив. И дед жив… – и дверь захлопнулась за ним.
Я подозвал официанта и, расплатившись, вышел на воздух. Я шел по вечернему, ничего не подозревающему городу и думал о том, что теперь знал. Ничего не подозревающие люди спешили мимо меня: кто-то домой, кто-то развлечься, кто-то по делам. Все было по-прежнему. И от этого было еще более грустно. Я курил сигарету, брел, смотря под ноги, и думал. А когда подходил к своему дому, то в скверике, прямо против моего подъезда, на лавочке, я увидел одиноко сидящего человека. Это был ОН.
Я – убийца
Своих родителей я не успел убить – они умерли раньше. Им повезло. Они успели лечь в гроб до того, как я принял решение. И поэтому первой я убил свою тещу. Она была эдакой молодящейся дамой. Она вечно красила волосы «Блондораном» и шлялась по подругам.
Пять лет я терпел. Пять лет – после того, как мы решили съехаться. И за эти годы мы ни разу не ссорились. Я не могу сказать, что наши отношения были хорошими или плохими, скорей они были никакими. Она не мешала жить мне, я не мешал ей. Когда я говорил ей «доброе утро», она, улыбаясь, отвечала «здравствуй, дружок». И это изо дня в день! Я зарезал ее на кухне. Она стояла спиной ко мне у газовой плиты и что-то жарила. Сзади нее стоял стол и на нем лежал кухонный нож с черной рукояткой. Рукоятка была проклепана в двух местах, и поэтому на ней были стальные кружочки, по два с каждой стороны. Я тихо вошел и взял нож со стола. Сначала я ударил ее в спину. От удара она выпрямилась, она не закричала, а как будто насторожилась. Тогда я рванул нож на себя и вогнал его ей под правую лопатку. Она отвратительно завизжала, и тогда я начал ее резать.
Старшую дочь я подстерег в парке.
Поздно вечером она возвращалась с катка, на который всегда ходит с подругами. Весь вечер я жался к стене раздевалки и следил за ней. Каток был ярко освещен, а там, где была раздевалка, было не освещено, и поэтому она не могла меня увидеть. Я стоял и не знал, как и когда смогу ее подстеречь. Но я точно знал, каким образом я ее убью: веревка лежала за пазухой.
Мне повезло. Ее подруги остались с какими-то парнями, и она одна пошла домой. Когда она проходила через парк, я сначала догнал ее, а потом повесил.