Моя двойная жизнь
Шрифт:
Моя неугомонная свита тотчас ввела его в курс дела. Побагровев, маршал стал возмущаться нашими глупыми выпадами в адрес Великого поэта.
— Вам не следует, — сказал он мне, — идти к Виктору Гюго, у которого, как мне кажется, нет достаточных оснований для того, чтобы нарушать заведенные правила. Но извинитесь перед ним, сказавшись больной, и таким образом воздайте ему уважение, достойное гения.
Я последовала совету моего большого друга и послала поэту следующее письмо: «Сударь, королева простудилась, и Camerera Mayor [54] не выпускает ее из дому. Вам, как никому другому, известны правила этикета
54
Старшая фрейлина (исп.).
Я отправила письмо с посыльным и получила от поэта такой ответ: «Я — Ваш покорный слуга, сударыня. — Виктор Гюго».
На следующий день читка пьесы на сцене возобновилась; думаю, что читка у Мэтра не состоялась… во всяком случае, в полном объеме. Вот так я познакомилась с «монстром». Ах! Я еще долго имела зуб на тех глупцов, что сбили меня с толку.
Он был очарователен, этот монстр, очень умен, тонок, обходителен; учтивость его всегда была данью уважения и не была навязчивой. Его отличали доброта по отношению к обездоленным и неизменная веселость.
Он не был, разумеется, эталоном элегантности, но сдержанность его жестов и мягкость речи выдавали в нем бывшего пэра Франции.
Он отличался острым языком и цепким, но снисходительным взглядом. Сам он не умел читать стихи, но обожал слушать их в хорошем исполнении. Во время репетиций он часто делал наброски с натуры. Нередко, устраивая актеру разнос, он говорил стихами. Как-то раз в ходе репетиции он пытался внушить бедняге Тальену, что его дикция никуда не годится. Устав слушать этот бесконечный разговор, я уселась на стол, болтая ногами. Гюго заметил мое нетерпение и, встав посреди оркестровой ямы, воскликнул:
Испанской королеве не пристало На стол садиться, словно трона мало!Смутившись, я соскочила со стола, собираясь тоже сострить в его адрес что-нибудь особенно язвительное, но ничего не придумала и осталась при своей обиде, в дурном расположении духа.
Как-то раз репетиция закончилась на час раньше обычного, и я ждала, прильнув к окну, госпожу Герар, которая должна была зайти за мной. Я смотрела через дорогу на мостовую, упиравшуюся в ограду Люксембургского сада. Виктор Гюго как раз перешел улицу и направился дальше. Вдруг какая-то пожилая женщина привлекла его внимание. Она поставила на землю тяжелый тюк с бельем и отирала лоб, на котором блестели бисером, несмотря на стужу, капельки пота. Она хватала беззубым ртом воздух, а в глазах ее читалась тревога, граничившая с ужасом, при виде преградившей ей путь широкой дороги, по которой беспрестанно сновали экипажи и омнибусы. Виктор Гюго подошел к бедняжке и, что-то сказав, достал из кармана и дал ей монетку, затем снял свою шляпу и, вручив ее женщине, ловким движением, с улыбкой водрузил тюк с бельем на плечо и перенес его через дорогу Оторопевшая старуха семенила за ним следом.
Я пулей слетела вниз, чтобы расцеловать его, но за то время, что я добежала до коридора, грубо оттолкнув Шилли, который хотел меня задержать, и спустилась по лестнице, Виктор Гюго исчез. Я успела заметить только спину старухи, ковылявшей, как мне показалось, уже с меньшим трудом.
На другой день я рассказала поэту, как оказалась свидетельницей его благородного поступка. «О! — ответил мне Поль Мёрис. — Всякий новый день для него это повод сотворить доброе дело». И глаза его увлажнились от избытка чувств. Я поцеловала Виктора Гюго, и мы начали репетировать.
Ах, можно ли забыть репетиции «Рюи Блаза», исполненные светлой радости и очарования!
С приходом Виктора Гюго все вокруг озарялось сиянием. И оба его спутника, почти никогда не покидавшие его, Огюст Вакри и Поль Мёрис, в отсутствие Мэтра поддерживали этот божественный огонь.
Строгий, печальный и изысканный Жеффруа нередко давал мне советы. Он был художником, и в промежутках между репетициями я позировала ему на скорую руку. В фойе «Комеди Франсез» висят две его картины, изображающие два поколения труппы обоего пола. Эти работы не отличаются ни своеобразной манерой исполнения, ни сочным цветом, но они, как мне кажется, верно передают сходство и довольно удачны по композиции.
Лафонтен, также занятый в «Рюи Блазе», нередко вел с Мэтром долгие споры, в которых Виктор Гюго никогда не уступал. И нужно признать, он неизменно оказывался прав.
Игре Лафонтена были присущи искренность и блеск, но все портила его ужасная дикция: виной тому был протез, вставленный вместо выпавших зубов, который затруднял речь актера. Чуткое ухо улавливало странный звук, проистекавший от трения каучукового нёба протеза о настоящее нёбо, и это мешало наслаждаться красотой исполняемых стихов.
Что касается бедняги Тальена, игравшего роль дока Гуритана, то его постоянно заносило не в ту сторону. Он понял свою роль совершенно превратно, и Виктору Гюго пришлось доходчиво и убедительно ему ее разъяснять. Тальен был добросовестным, упорным в работе, исполнительным актером, но он был глуп как пробка. Если что-то не доходило до него сразу, то не доходило уже никогда, и на этом можно было поставить крест. Но, будучи честным и порядочным человеком, он во всем полагался на автора и полностью слагал с себя ответственность. Он говорил: «Я понял это иначе. Но я сделаю все так, как вы скажете». И повторял слово в слово, жест за жестом требуемые интонации и движения.
Подобная покорность действовала на меня угнетающе, глубоко оскорбляя во мне чувство актерской гордости.
Я часто отзывала несчастного Тальена в сторону и подстрекала его к мятежу. Увы, все мои усилия были тщетны. Он был очень высоким, его руки казались слишком длинными, глаза смотрели устало. Огромный нос, словно удрученный собственными размерами, нависал над губой с тоскливой безнадежностью. Густая копна волос обрамляла его лоб, а едва заметный подбородок будто спешил улизнуть с этого несуразного лица.
Добродушие сквозило во всех чертах Тальена. Он был сама доброта, и нельзя было не полюбить его всей душой.
3
День 26 января 1872 года стал для «Одеона» подлинным праздником актерского искусства. Весь Париж, не пропускающий ни одной премьеры, Париж, пылкий, как юноша, собрался в его широком, торжественном и запыленном зрительном зале.
Ах! Что это было за великолепное, волнующее представление!
Какой триумф ждал бледного, сурового и зловещего Жеффруа, одетого в черный костюм дона Саллюстия! Меленг, игравший дона Сезара де Базана, несколько разочаровал публику, но публика была не права… Роль дона Сезара де Базана создает обманчивое впечатление удавшейся роли: она неизменно привлекает актеров своим блеском в первом действии, однако четвертый акт, написанный ради нее, удручает своей тяжеловесностью и никчемностью. Можно с легким сердцем выбросить его из пьесы, как улитку из раковины, и пьеса не станет от этого ни менее правдивой, ни менее убедительной.