Моя летопись
Шрифт:
И ринулся в подъезд.
На глазах оторопевшего лакея ворвался в кабинет, схватил свой портфель да заодно и лежащую на столе рукопись.
Через час, когда рукопись была спешно просмотрена, он вернулся в дом сановника и сказал лакею:
— Барин велел, чтобы я сам положил эти листы к нему на стол.
На другой день сановник был страшно удивлен, увидя в газете общий план составленного им проекта.
— Я ведь отвечал очень уклончиво на расспросы этого журналиста. Какой у него необычайный нюх!
И вот этого-то Клячко-Львова, короля репортеров, за которым
— Пожалуй, и весь литературный отдел покажется вам лишним? — спросила я.
— Откровенно говоря, да. Но подождите. Продолжайте работать, а мы все это реорганизуем.
Реорганизация началась сразу же. Началась с помещения. Явились плотники, притащили доски, разделили каждую комнату на несколько частей.
Получилось нечто вроде не то улья, не то зверинца. Всё какие-то темные углы, клети, закуты. Иногда выходило вроде стойла на одну лошадь. Иногда маленькое, вроде клетки на небольшого зверя, скажем, для лисицы. И внутренняя стена так близко, что если поставить перед зрителями решетку, то можно было бы подразнить зверя зонтиком и даже, если не страшно, погладить. В некоторых закутках не было ни стола, ни стула. Висела только лампочка на проводе.
Появились в большом количестве новые люди. Все неведомые и все друг на друга похожие. Выделялись из них Мандельштам, умный и интересный собеседник, А. Богданов, скучноватый, но очень всеми ценимый, Каменев, любящий или, во всяком случае, признающий литературу. Но они почти никогда в редакции не появлялись и были, насколько я понимаю, заняты исключительно партийными делами. Остальные собирались группами по закутам, становились в кружок, головой внутрь, как бараны во время бурана. В центре кружка всегда была в чьей-нибудь руке бумажка, в которую все тыкали пальцем и вполголоса бубнили, не то не разбирая, в чем дело, не то следя друг за другом. Странная была редакция.
Нетронутой оставалась только одна большая комната для редакционных собраний.
Собрания эти велись довольно нелепо. Приходили люди, ничего общего с газетой не имеющие, толклись тут же, у стенки за стульями, пожимали плечами, глубокомысленно-иронически опускали углы рта там, где все было просто и ясно и никакой иронии вызвать не могло. Вроде того, что набирать покойников петитом или общим шрифтом.
Во время одного такого заседания кто-то доложил, что пришел некто Фаресов (кажется, из народников), хочет принять участие в газетной работе.
— Никто не имеет ничего против Фаресова? — спросил Ленин.
Никто.
— Он мне только лично несимпатичен, — пробормотала я. — Но это, конечно, не может иметь значения.
— Ах, так, — сказал Ленин. — Ну, если он почему-нибудь неприятен Надежде Александровне, так Бог с ним совсем. Скажите, что мы сейчас заняты.
Боже мой, какой джентльмен! Кто бы подумал!
А П-в шепнул мне:
— Видите, как он вас ценит.
— А по-моему, это просто предлог, чтобы отделаться от Фаресова, — ответила я.
Ленин (он сидел рядом) покосил на меня узким лукавым взглядом и рассмеялся.
А жизнь в городе текла своим чередом.
Молодые журналисты ухаживали за молодыми революционерками, наехавшими из-за границы.
Была какая-то (кажется, фамилия ее была Градусова — сейчас не помню), которая разносила в муфте гранаты, и провожающие ее сотрудники буржуазной «Биржевки» были в восторге.
— Она очень недурно одевается и ходит к парикмахеру, и вдруг в муфте у нее бомбы. Как хотите — это небанально. И все совершенно спокойно и естественно. Идет, улыбается. Прямо душка!
Собирали деньги на оружие.
Вот такие небанальные душки приходили в редакции газет и журналов, в аристократические театры и очень кокетливо предлагали жертвовать на оружие. Одна богатая актриса отнеслась к вопросу очень деловито. Дала двадцать рублей, но потребовала расписку.
— В случае, если революционеры придут грабить мою квартиру, так чтобы я могла показать, что я жертвовала в их пользу. Тогда они меня не тронут.
Ко мне пришел Гусев. Я собирать отказалась. И не понимаю, и не умею. У меня как раз сидел один английский журналист, сотрудник «Таймс». Он засмеялся и дал Гусеву десятирублевый золотой. Гусев положил добычу в большой бумажный мешок из-под чуевских сухарей. В мешке уже был сбор — три рублевки и двугривенный.
Вскоре после этого произошла у меня с этим Гусевым забавная встреча.
Мои буржуазные друзья повезли меня после театра ужинать в один из дорогих ночных ресторанов с музыкой и артистической программой. Публика там была богатая, пили шампанское.
Вот вижу я, недалеко от нас сидит девица, к стилю этого дорогого кабаре совсем не подходящая. Густо набеленная, разляписто одетая — прямо Соня Мармеладова с Сенного рынка. А рядом с ней из-за серебряного ведра с бутылкой шампанского выглянуло какое-то знакомое лицо. Выглянуло и сразу спряталось. Я даже не смогла разглядеть, кто это. Но вот один из моих спутников говорит:
— Там, за третьим столиком, какой-то тип вами заинтересовался. Все поглядывает.
Я быстро обернулась и сразу встретилась глазами с Гусевым. Это он прятался от меня за бутылку. Он и опять спрятался, но, очевидно, понял, что я его узнала, и решил действовать. Красный, распаренный и растерянный подошел к нашему столу.
— Вот в каких ужасных вертепах приходится иногда прятаться, — сказал он хриплым голосом.
— Бедненький, — вздохнула я. — Как я вас понимаю! Вот и наша компания тоже решила здесь спрятаться. Подумать только, что приходится иногда терпеть. Музыка, балетные номера, неаполитанские песни. Прямо ужасно!
Он покраснел еще больше, засопел носом и отошел.
Критическую статью Антона Крайнего (3. Гиппиус) на литературную тему не напечатали. Отчет о театре, о новой пьесе, тоже не поместили.
— Почему?
— Ленин говорит, что это не должно интересовать рабочего читателя, который литературой не интересуется и в театры не ходит.
Спросила у Ленина.
— Да, это верно. Сейчас не время.
— Но ведь нашу газету читают не только рабочие.