Моя Москва (сборник)
Шрифт:
Советскую площадь асфальтировали, кажется, в 1932 году. В полтора или два дня. По новому способу: клали асфальт прямо на булыжники. Площадь была прекрасна во время работ, особенно ночью (работали без перерыва): много людей, факелы, синий дым, машины.
Один из рабочих, пожилой, с седенькой щеголеватой бородкой, работая, явно рисовался перед любопытными, стоявшими у аптеки. Он работал упоенно, точно играл на сцене: щеголевато ворочал лопатой, ухарски закуривал.
Такой самый, точно так же, рисовался перед прохожими и артистически работал в Кутаисе, тоже с лопатой, когда асфальтировал там в тридцать третьем году уличку
Дальше. Страстная площадь. По каким только направлениям она ни исхожена! Сколько событий — крупных и мелких! Сколько раз еще придется возвращаться сюда!
Иногда в витринах магазинов — здесь, недалеко от Страстной — бывают чудесные отражения улицы, фасадов противоположных домов. Тверская узка — поэтому отражение близко и отчетливо, особенно, если в витринах темные сукна. Я люблю останавливаться около магазина Мосторга № 67. Какая живопись! Бутылочный тон стекла объединяет краски и естественно делает то, что под силу крупнейшему художнику. Иногда я подолгу любуюсь роскошным зрелищем. Около меня останавливаются прохожие и с любопытством смотрят на витрину. Что там? Ничего, граждане. Здесь бесплотная прелесть живописи. Если нравится — любуйтесь.
Сейчас на Тверской стало немного темнее. Поднялся ряд домов. Поднялся, принарядился и смотрит на стоящих против: ну, друзья, когда же и вы подниметесь с колен, выпрямитесь и отодвинетесь — надо же расширить улицы, мы же должны стать наконец приличной улицей!
Против витрины, где цветут изумительные живописные фантазии, — редакция журнала «Наука и техника». Когда-то здесь было кафе «Бом», потом есенинское «Стойло Пегаса». Здесь часто сиживал Есенин, склонив на мраморный столик «головы своей желтый лист».
1 мая 1935 года здесь же, неподалеку, на углу Б. Гнездниковского, среди демонстрантов обращал на себя внимание парень, несший на высоком шесте надпись на квадратном куске фанеры:
«Я учусь в марксистко-ленинском кружке».
Понимал ли он простоту и величие этого извещения, поднятого на высоком шесте?
Колонны долго стояли, и тут же, как и во многих других местах, танцевали девушки и парни. Одну хотелось бы показать в замедленном движении — как в кино. Много неповторимой прелести было в ней! Она так притаптывала старательно и так сочно смеялась!
Если бы воздух улиц мог отпечатывать все, что в нем происходило — какая была бы лента изумительных, непревзойденных по интересу картин и фактов! Но были бы факты и не изумительные.
Несколько дальше, около столба, несколько лет тому назад отчаянно сопротивлялся беспризорный, которого подобрали на улице. Он невероятно кричал, отбивался и цепко обхватывал основание столба. На столбе сейчас висит надпись: «Остановка автобусов». Беспризорный вряд ли помнит этот столб, который стал пограничным столбом между его беспризорностью и новой жизнью. Вряд ли помнит, как он хватался пальцами за его железное основание. А впрочем, может быть, он, проходя здесь, вспоминает свое неразумное сопротивление.
1 мая 1935 года я пролетал на самолете-гиганте «Максим Горький» очень низко над Тверской. Она была залита людьми, знаменами, цветами. Казалось, люди были неподвижны. Сплошной поток как бы застыл на месте. И в прилегающих переулках застыли черные фигурки людей. Так часто кажется с самолета.
В двенадцать часов, после полета, я приехал с аэродрома на Пушкинскую
Стояли люди — изумительные люди, не изученные, не описанные, не зарисованные. В последние три-четыре года хочется, есть потребность, больше любить людей… Нравятся многие люди. Не все, конечно, но многие. Хочется смотреть на них, любоваться, не сердиться на них, прощать многое (что можно, разумеется, — я вовсе не толстовец).
На углу Козицкого стояла девушка, держа над собой за веревочку воздушный шарик — голубой и сияющий. Она играла им и смеялась. Нет никаких сомнений, что если бы с нее был написан настоящим художником, любящим жизнь и чувствующим ее прелесть, портрет, он украшал бы любую выставку и перед ним останавливались бы надолго несметные зрители.
Каждая улица, каждая площадь имеет свой лик. Его можно образно себе представить.
Еще совсем недавно Пушкинская площадь напоминала какое-то круглое и плоское скуластое лицо московской мещанки, открытое и простодушное. Трамваи, которые гремели (и теперь еще гремят) вокруг Страстной, были большими ее жестяными браслетами, Страстной монастырь — тяжелым нагрудным крестом, а раскинувшиеся в обе стороны бульвары — не очень пышным, запыленным мехом на ее широких плечах. Высокий дом, бывший Нирензее, был той европейской шляпкой, которая наивно, косо и нагловато сидела на крупной русой голове.
Теперь этот образ ушел. Бывший дом Нирензее отодвинулся и потускнел. Вокруг выросли громады. Площадь асфальтирована. Огни и исполинские кинорекламы далеко отодвинули нехитрый образ старой Москвы.
Красивая площадь! Солнце, облака, восходы и закаты любят резвиться здесь, заигрывая с гениальной головой Пушкина и четырьмя старинными фонарями, бессменно окружающими его.
Какие отблески, какие отсветы!
Сколько бликов милой поэтической непостоянности красок и оттенков! Сколько живописных снов проходит здесь! Они скользят, эти сны, чудесными канатоходцами по трамвайным и телеграфным проводам, по верхушкам деревьев убегающих бульваров. Куда же бегут они?
Несомненно, они стремятся к отдыху, к нежной и бурной московской любви — ни в каких парках нет такого количества влюбленных, как здесь, на бульварах, во все времена года — и весной, и летом, и зимой, и осенью!
Да, и зимой, на белом пушистом снегу, среди белых деревьев, сказочно облепленных белым снегом, вы встретите влюбленных, щебечущих на скамейках боковых аллей, влюбленных, которые не могут дождаться весны или, наоборот, затянули весну до глубоких морозов…
Но вернемся на улицу Горького.
Здесь, вот на этом тротуаре, недалеко от «Правды», остановился мой друг, объездивший весь мир, задумался и сказал:
— Очевидно, тут придется и доживать. Нигде в другом месте. Здесь каждый камень родной.
Это было под вечер, а через час, когда стемнело, к цветочному киоску, который находится в центре площади, против монастыря, подошел человек, держа об руку молодую девушку.
Она была работницей, и он был рабочим, а может быть, инженером, а может быть, молодым ученым (ведь по внешности в Москве ни о ком нельзя судить — люди внутренне растут и развиваются быстро, а внешность часто не поспевает и отстает). Он так поразительно бережно держал ее за руку, смотрел на нее, так был нежен с ней.