Моя одиссея
Шрифт:
— Витя?! — удивленно воскликнула она и остановилась передо мной.
Я с наигранной рассеянностью поднял голову, чувствуя, как нестерпимо горят мои уши. Запинаясь, пробормотал:
— Это… ты?
— Не ожидал? — весело воскликнула Клава. — Я здесь живу, вон в том доме. А ты как попал в наш район?
— Ногами, — проговорил я, считая, что отвечаю очень остроумно.
— А я думала, на руках, как циркач, — вдруг рассмеялась Клава. Она горделиво встряхнула головой, поправила растрепавшиеся волосы. — Ты ведь живешь в поселке аж у леса, а сегодня выходной.
— Просто… гуляю для моциона.
Я
— И часто ты так… блукаешь? — с любопытством спросила Клава.
Я неопределенно пожал плечами:
— Как мой интеллект захочет.
Она посмотрела на меня тем взглядом, каким смотрят здоровые люди на человека, заболевшего умсгвенным расстройством. Затем побежала к своему дому, шлепая калошами по стертым кирпичам тротуарчика, слегка отставив крынку с молоком и крикнув мне через плечо:
— Ну гуляй!
Я украдкой вздохнул, проводил ее восхищенным взглядом и пошел дальше. «Пятки у нее мелькают, как две репы, — мысленно сравнил я. — Кажется, еще ни у одного писателя нет такого образа?!» Завернув за угол, я тут же быстрым шагом отправился обратно в поселок Красный Октябрь.
К середине января я закончил большой рассказ «Колдыба» про старого друга по ночлежному изолятору. Воскресным утром надел свое заношенное пальто реглан, кепку и отправился к Алексею Бабенко на Холодную гору. Стоял теплый серенький зимний день, падал редкий пушистый снежок. У водонапорной колонки небольшая очередь дожидалась автобуса. Мое внимание привлекли двое пестро разодетых мужчин с подвижными, как у обезьян, физиономиями. Толстенький, в пальто с кенгуровым шалевым воротником, несколько раз громко и важно повторил: «Мой импресарио», и я зто запомнил. Второй, в надетой набекрень котиковой шапочке, что-то говорил про свои гастроли. Харьков в то время был столицей Украины, и я решил, что это, наверно, какие-нибудь ответственные работники Наркомата иностранных дел. Меня только смутило слово «гастроли»: так жулики называют свои разъезды по городам. Но рядом прохаживался милиционер, а молодые люди даже ни разу не глянули в его сторону. Лишь много дней спустя я вспомнил, что о гастролях говорили знакомые мне артисты из киевского театра.
Дома Алексея не оказалось: ушел с отцом в баню, а оттуда — к тетке в гости. Меня из окна своей квартиры увидел Венька Шлычкин, раздетый, без шапки, выскочил на улицу, громко позвал: «Зайди на пяток минут». У него в комнате я поспешил достать из кармана записную книжку, сшитую из разрезанной пополам общей тетради: чтобы потолще была. Раз записная книжка, так уж чтобы и вид имела книжки. В нее я заносил мудрые изречения, выуженные из разных книг, которые потом надеялся выдать за свои собственные и, наконец, иностранные слова.
Я записал слово «импресарио»,
— Что, Витька? — не без уважения спросил Шлычкин. — Опять что-нибудь подметил из жизни?
— Да, — отрывисто ответил я и поставил возле «импресарио» вопросительный знак.
— Что ж ты написал? — спросил он.
— Один сенсационный термин.
Кожа на высоком лбу Веньки собралась гармошкой: он явно заинтересовался.
— Как это будет по-русски?
— Ну… фешенебельную мысль. Словом, если этот афоризм перевести с иностранного жаргона, то… Гм… Как бы это тебе растолковать пояснее? В общем, потом я его вставлю в свою прозу.
— Здорово ты понахватался из разных фольянтов, — откровенно восхитился Венька и прищелкнул пальцами.
Слово «фолиант» он перенял у меня. Я был польщен. Мы уселись у стола, закурили. Желая доставить и Веньке приятное, я спросил:
— Ты над чем сейчас работаешь? Я, конечно, в смысле литературы.
Он слегка замялся, встряхнул плоскими, зачесанными назад волосами.
— Пока я больше все изучаю. Хочу, как Тургенев, уяснить женские типы. Еще Мопассан про женские типы хорошо описал, не знаешь? Ты ведь прочитал почти все книжки.
О Мопассане я только смутно слышал. Вот чертов Венька, обогнал меня с Мопассаном. Я поспешно кивнул, стараясь скрыть замешательство.
— Эх, с какими я новыми бабами познакомился! — вдруг весело хлопнул меня Венька по коленке. — Фа-а-сонистые. Одна в медтехникуме на первом курсе учится и вроде тебя иностранные слова говорит. Поменьше только. У нас нынче вечером свиданка, хочешь пойдем? Как писатель, изучишь ее характер… да и погулять можно.
— Ты ведь знаешь, Венька, женщины — это не мой проект изучения. Я решил посвятить себя искусству.
Вспомнив Клаву Овсяникову, почувствовал, что краснею, и заторопился переменить тему разговора:
— Я закончил рассказ под заглавием «Колдыба» про беспризорного люмпена. Собираюсь отдать в редакцию, чтобы напечатали. Вот принес почитать. Послушаешь?
Шлычкин весь надулся от важности:
— Что ж, послушаю, это можно. А потом я тебе скажу свою критику.
Он заранее нахмурил реденькие брови, облокотился на колено, подпер кулаком свой бабий подбородок. Я вынул заветную тетрадку и, заикаясь, дрожащим голосом начал читать. Страница летела за страницей, я то и дело подымал голову, ревниво следя за впечатлением от прочитанного. Венька Шлычкин сидел с прокурорским видом. Наконец я кончил, вытер платком раскрасневшееся лицо. Он значительно пощипал темный пушок на верхней губе, заговорил неожиданным баском:
— Кое-что тут, конечно, есть не так. Вот ты, Витька, все время пишешь: «он сказал, он сказал». А кое-где надо: «он молвил». Или: «он вымолвил». Понимаешь? Чтобы все время не было «он сказал». Ну… а кроме этого, у меня нету критики. И типы у тебя правильно описаны, и за природу все на месте. «Колдыбу» у тебя, конечно, отпечатают, скоро прославишься на весь Харьков. Эх, пора и мне накатать произведение: женских типов я довольно изучил.
Меня прошиб пот. И верно ведь. В книжках печатают не только «сказал», а и «молвил». И как Венька, стервец, заметил это? Вишь, головастый, недаром лоб большой. И про Мопассана знает. Начнет писать, еще, гляди, меня перегонит.