Моя одиссея
Шрифт:
В библиотеках я видел уйму книг и считал, что в этих книгах давно и во всех подробностях описана обыденная, будничная жизнь. Новые, увлекательные для читателя темы найти можно только среди бродяг. Окружавшие же меня люди были самыми обыкновенными, ничем не примечательными. Мужчины работали на заводе, служили на железной дороге, читали газеты, ходили на собрания, в кино, в получку любили выпить кружечку пива, ссорились из-за мелочей с женами. «Что тут достойного для пера? — не раз пренебрежительно думал я. — Где благородные страсти? Одно прозябание».
Недавно меня переселили на другую окраину города, в строящийся поселок Красный Октябрь — совсем к черту на кулички. В
Мне становилось скучно. Швырнув на кровать надоевший учебник физики, я принимался разгуливать но самотканым половичкам квартиры, и будущее паломничество мне представлялось так.
Серебристая степь. Над мохнатой папахой кургана восходит огромное малиновое солнце, теплые лучи огнями переливаются в крупной росе. Я иду по извилистой плюшевой дороге, и мне низко кланяются длинные тени. Сбоку колосится налитая рожь. Лукаво выглядывают из нее голубоглазые васильки, скромно потупилась пахучая ромашка, белая, как невеста в подвенечном платье. Татарник, покачивая багряным султаном, важно, словно рыцарь, закованный в броню, едет по степи, и пенногрудый чибис-боян, ныряя, плавая, мелькая в небесной синеве, разматывает перед ним унылую песню про быль-старинушку. В свежем воздухе нежно струятся ароматы. Утро, необъятное как радость, дымится передо мной на розовом земном блюде.
В руках у меня суковатый костыль — волшебная палочка. Через плечо перемет — скатерть-самобранка. Сума как у странников, и в ней несколько толстых блокнотов. Я легко отмериваю версты: холод мне дядя, солнце — тетя, и я похожу на бессмысленно улыбающегося мясистого парня со спортивного плаката.
…На потемневший небосвод красным петухом взлетает вечерняя заря. Мои босые ноги утопают в теплом зыбучем песке, вдали блестит широкая река, похожая на огромного зеркального карпа. Я подхожу к берегу. Вокруг костра расположились бродяги — загорелые, в живописных лохмотьях и опорках. Обветренные лица их дышат удалью, у некоторых за поясом торчат рукоятки ножей. Среди бродяг полулежат и девицы, цветущие, как розовые мальвы. За тальником у причала дремлет лодка, седоусый бакенщик помешивает деревянной ложкой уху в котелке, подвешенном на треноге.
— А что, добрые люди, — говорю я, останавливаясь. — Не пустите ли прохожего отдохнуть в своей компании?
— Салфет вашей милости, — отвечают мне добрые люди и очищают местечко у костра.
Принимают гостеприимно, точно специально из-за меня сюда и собрались. Увидев, что я пришел и в котелке закипает уха, бакенщик радушно приглашает всех отужинать чем бог послал да что хозяин достал. Едим скромно, но сытно: полный желудок располагает к благодушеству.
— Идете далеко ли? — спрашивает бакенщик. И, узнав, что я хожу по земле, приглядываюсь к жизни, сею доброе слово просвещения и собираю народную мудрость, бакенщик одобрительно кивает длинными усами.
— А-а, товарищ писатель! — смекают бродяги и вежливо улыбаются.
Я вынимаю карандаш, записную книжку. Вокруг
— А вот послушайте-ка, братцы, какой со мной однажды случай вышел. Решил я жизни нэпмана-лиходея. А дело было так…
И тут все бродяги по очереди начинают рассказывать истории из своей жизни, полные романтики и огненной поэзии. В них рисуются люди, вольные как ветер: они разгуливают по земле, любуются ее плодами; когда захотят, поработают маленько для лучшего ее благоустройства. Натуры у них благородные, девицы любовь признают только свободную; все они презирают золото и стоят выше пошлого общества. Рассказы бродяг — это завершенные новеллы от первой буквы и до последней точки. Мне остается только записывать их да ставить свою фамилию.
«Это настоящая жизнь, и что же тут невозможного? — восторженно мечтал я, расхаживая по комнате. — Так находил сюжеты для своих произведений и другой замечательный писатель из босяков — Свирский. Почему же по этому пути не удариться и мне?»
Сомнение — удел любого возраста, только не юности. Кровь с носа — а по Руси поброжу. Ух, вот интересно будет!
Пуститься в паломничество я решил сразу после школьных экзаменов. Сообщать об этом опекуну не имело смысла, он бы не понял моих высоких намерений: «Беспризорничать потянуло?» Разве объяснишь? Убегать совсем на «волю» я тоже не хотел. Как мне вырваться из-под его надзора на месячишко-другой? Выход был один — отпроситься к родственникам. Когда ячейка Украинского Червонного Креста и «Друга детей» брала меня с Малой Панасовки, я, как это принято среди беспризорников, «напел им лазаря»: мол, круглый сирота и чуть ли не под забором родился. И теперь мне — как и некогда в колонии Фритьофа Нансена пришлось признаться Бурдину, что у меня есть старший брат. (О сестрах я умолчал, чтобы не очень ошарашить своего хозяина многочисленной родней.)
— Откуда же он взялся? — спросил Бурдин, и в его маленьких добрых глазках я прочитал иронию. — Странно, что ты не замечал его раньше.
Когда над человеком смеются, сам он плохо понимает юмор, и я только настойчиво бубнил, что раз уж у меня есть брат, то нельзя ли его проведать в летние каникулы?
— Чем же, Виктор, занимается твой новоявленный родич?
— Работает на Дону. Делопроизводителем в хуторском Совете.
Отпустить меня правление ячейки в конце концов согласилось, справедливо решив, что в противном случае я сам себя отпущу. Мне только поставили условие, чтобы не застрял в последнем, седьмом, классе.
К удивлению, мне это кое-как удалось. В июне 1928 года я получил от опекуна билет до станция Шахты и поехал к старшему брату в Задоно-Кагальницкий хутор. От железной дороги протопал семьдесят верст пешком. Принял меня Володя радушно: мы не виделись года четыре. Хутор был огромный, степной; его словно ременной вожжой опоясывал мутный, илистый Кагальник, населенный медлительными, задумчивыми раками; в садах зрела обильная вишня, уже принимавшая розовый, стеклянный отсвет.
В первый же вечер, сидя за чаем с пышками и каймаком, я рассказал Володе о своем плане. Выслушал он меня весьма недоверчиво.