Моя одиссея
Шрифт:
Правда, журнал «Друг детей» оказался весьма тощим на вид, и мы обошли полгорода, пока в каком-то захудалом киоске раздобыли себе по лишнему экземпляру. Обычно нам отвечали, что такого журнала совсем нет. Но стоило ли этим огорчаться? Великий художник Айвазовский первые свои рисунки «опубликовал» на заборах Феодосии, однако все равно ведь потом прославился. Главное — мы вышли в свет, а теперь нас, конечно, пригласят и в «Огонек», и в «Лапоть», да мало ли кто пожелает иметь таких талантливых сотрудников?
Стукнув по журналу култышкой. Колдыба Хе-хе-хе сказал мне:
— Вот теперь, Витек, тот очкастый профессор
Я надулся, хвастливо присвистнул:
— Рыжих нету. Теперь-то я и без академии вылезу в художники.
— Точно. Пускай сами попросят, хе-хе-хе. Гонорар у нас совпал с поступлением одного из санкомовцев на красильный завод. Старших огольцов все время распределяли по фабричным предприятиям. Завхоз ночлежки выдал этому счастливцу огромные новые сапоги с красными отворотами. Будущий рабочий сейчас же навернул двойные портянки, задрал нос и ходил, не глядя под ноги, а мы следили за ним с завистью. В этот день мы устроили похороны своим мечтам о «воле» и несколько раз бегали в продмаг делать закупки. Сторож-татарин знал в лицо весь изоляторский «медперсонал»; умасленный четвертинкой, он охотно открывал полупудовый замок на огромных железных воротах.
Наутро мы проснулись на койках, а больные лежали на полу. Они вскочили, стали прикладывать нам компрессы и под полою выносить на помойку пустые бутылки. Они не охали, не стонали, глядели испуганно, и теперь это были настоящие больные. Оказывается, ночью мы, санкомовцы, подрались с ними стенка на стенку и мне в этой схватке перебили нос.
— Неладно вышло, — смущенно моргая единственным и тоже подпухшим глазом, говорил Колдыба Хе-хе-хе. — Хорошо хоть, редактор из журнала не увидал. Художники небось водку и нюхать не понимают.
— Так разве мы обмывали рисунки? — возмутился Пашка Резников. Он ткнул большим пальцем на опустевшую койку санкомовца, навсегда покинувшего изолятор. — Взбрызнули проводы вон того паразита. А на красильном заводе, думаю, соображают насчет выпить. Рабочий класс, он везде в авангарде. Ну? Значит, все чин чинарем.
Я молча держал у посиневшей переносицы медный пятак и думал, что теперь наша «могучая кучка» стала распадаться. Когда же и мы, оставшиеся в изоляторе, выйдем «в люди»? Осточертела такая житуха.
ПЕРВЫЙ КЛАССИК
Морозы вдруг сдали, закапало с крыши. Простудные больные забили все наши койки, но никогда еще изолятор не казался мне таким пустым. После ухода санкомовца на красильный завод ни Колдыба, ни Пашка Резников, ни я не взяли кисти в руки; полузасохшие краски, пузырьки с разноцветной тушью, бумага пылились в ящике под столом. Дядя Шура по-прежнему заходил в изолятор, рассказывал что-нибудь интересное, и я все больше привязывался к нему сердцем. Кого-то ведь надо же было любить!
Однажды он остановил меня в ночлежном коридоре:
— Говорят, Виктор, ты занимаешься литературой?
— Я?
— Значит, меня неправильно информировали. — невозмутимо сказал Фурманов.
Я быстро прикинул. Конечно, никто не мог сказать дяде Шуре, что я занимаюсь литературой. Я сам не знал об этом. Да и что означает
— Литературой я не занимаюсь, а вот… сочиняю стихи.
— Даже?
Дядя Шура посмотрел на меня с большим сомнением. Я делал вид, что мне совершенно безразлично, верит он мне или не верит. Мысленно я старался восстановить в памяти одно из стихотворений, сочиненных еще в колонии имени Нансена.
— Значит, ты, Виктор, поэт? Я думал, что у нас один Резников стихи пишет. Ну-ка прочитай что-нибудь, это интересно.
Глядя куда-то в сторону, я забормотал осипшим от волнения голосом:
Ростов, город есть такой,Славится своей красойПо всей области Донской,Притом город торгов'oйИ немного портов'oй.Дальше у меня описывались два ростовских огольца — дети улицы. Однако место это я забыл и сразу перескочил на середину:
Гришка ростом не велик,Но дерется — просто шик.Как ударит кому в рожу,Сразу сделает рогожу.Мишка — тоже не трусишка,Даст по морде — вскочит шишка.В общем, эти пацаныНастоящие шпаны.На этом стихотворение заканчивалось. Помню, тогда, в колонии, я не знал, как его продолжить, что делать со своими героями, да и сочинительство мне уже порядком наскучило.
В глазах Фурманова я уловил смешливые искорки, подозрительно спросил:
— Вы, может, думаете, я этот стих у Пушкина списал?
— Нет, — очень серьезно ответил дядя Шура. — Этого я не думаю. У Пушкина таких стихов нет, я хорошо помню.
— То-то.
Фурманов положил мне руку на плечо:
— Раз уж, Виктор, у тебя такая тяга к литературе, я дам тебе бумаги, а ты мне напиши свою автобиографию. Только пиши просто, без всяких прикрас и, конечно, прозой. Договорились?
Этого я не мог пока сказать. Во-первых, еще не знал, как посмотрят ночлежники, когда увидят, что я что-то пишу: может, набьют морду, а то выльют на голову чернильницу. Во-вторых, «автобиография», «проза» — что скрывается под этими словами? И наконец — к чему вообще вся эта петрушка? Зачем она мне нужна?
— Я подумаю, дядя Шура.
— Ладно. Но запомни: если напишешь хорошо, мы напечатаем твою рукопись в журнале «Друг детей» и ты получишь авторский гонорар.
Это совсем меняло дело. Стать писателем? Что ж, пожалуй, можно согласиться. Притом я почему-то сразу понял, что такое гонорар. Я отправился за дядей Шурой в дежурку, и он вручил мне трехкопеечную тетрадь.