Моя одиссея
Шрифт:
Он отбежал подальше, вновь обернулся:
— Жулик! — крикнул он. — Брехун рваный! Армяк у меня хотел снять? Иди сам в тайное море, у тебя и гармони-то нету. Лучше вернусь в деревню, до смерти батянька не запорет… Вор-воряга, украл корягу!
Он быстро зашагал назад, в сторону Воронежа. Я не стал за ним гнаться. Надежда сытно поесть в привокзальном торговом ряду рухнула. Зато кончилось и путешествие по шпалам на своих двоих. На станции я подобрал окурок, «пообедал» хорошей затяжкой, а когда подошел почтовый поезд, залез в собачий ящик и покатил дальше на юг.
ИЗОЛЯТОР
Глубокой
Ночевал чаще всего в подъездах домов, устраивая себе матрасы из театральных объявлений. Прежде чем содрать с тумбы афишу, я всегда интересовался, на чем нынче буду спать. Однажды в глаза мне бросились гигантские буквы «НА ДНЕ». Сверху помельче стояло: «Максим Горький». Я невольно вспомнил станцию Мальчевскую, оборванного босяка, товарный состав, пробормотал:
— Так вот, оказывается, кто этот мужик: артист. Неожиданно начались облавы на беспризорников, и я очутился в детской ночлежке по Малой Панасовке, 25. Это было шумное двухэтажное здание грязно-желтой окраски с заплеванным полом и наполовину выбитыми стеклами. Огольцы в нем занимались тем, что с утра устраивали драки, днем их подробно обсуждали, а вечером устраивали новые драки.
Дежурный воспитатель — молодой, смуглый, с крупной черноволосой головой и очень выразительным, подвижным лицом — записал в толстую книгу мою фамилию, откуда я прибыл, проницательно глянул черными, с искорками, глазами.
— На улице, говоришь, недавно?
— Одну неделю, — ответил я. — Я с мамой жил в деревне. Мой папа был красный партизан и воевал вместе с конницей Буденного. (Отца своего я никогда не видел: он умер за два месяца до моего рождения.) А теперь я сирота, мне люди и говорят: с твоими заслугами иди в город. Советская власть таких любит. Тебя определят в нормальный детский дом, будут кормить три раза в день, выдадут постельное белье, ботики и обучат на художника.
— Точную тебе, дружок, дали программу люди, — усмехнулся дежурный воспитатель. — Ох, боюсь, не сам ли ты на практике прошел ее в детдоме. Сознайся уж, а? Да и что-то слишком сильно ты оборвался и завшивел за неделю беспризорничества. Ноги-то вон черные, будто копыта.
Я понял, что заврался, смущенно зашмыгал носом. Внезапно воспитатель перегнулся ко мне через стол, весело в упор спросил:
— А ведь я тебя, оголец, видел в Киеве! Сердце мое екнуло: в этом городе я жил с князем и состоял мальчиком при гостинице.
— Н-не видал я вас там… вообще не видал.
— Неужто? А помнишь, на Бессарабке? Ты еще кому-то в карман завалился, и тебя чуть не поймали, — воспитатель прищурил глаза и немного отодвинулся, как бы вспоминая. — Или это было в Одессе?
У меня отлегло от сердца: я понял, что меня «путали».
Воспитатель отвел меня в общую палату, и я занял место на голом заплеванном полу. Дыхание сотен ребят, всхрапывание стояли в спертом, загустевшем воздухе. Иногда ночью
Мне эта жизнь сразу не понравилась. Я стал подумывать о том, как снова убежать в Крым: выпадет снег — станет поздно. Двор наш с трех сторон, словно каменной скобой, сжимали ночлежные корпуса; с четвертой его замыкала высокая стена. Железные ворота охранял сторож-татарин: как тут выберешься? Надо выжидать удобный момент.
Случайно за обеденную пайку хлеба мне удалось выменять замусоленную тетрадку и огрызок карандаша; я уселся под чахлым кленом возле помойки единственное тихое место в ночлежке — и с наслаждением стал рисовать запорожского казака с предлинными усами; то, что я остался без завтрака, меня мало тревожило.
— А ловко, стервец, орудуешь, хе-хе-хе! — раздался над моим ухом одобрительный голос.
Я обернулся. За моей спиной стоял рослый, плечистый парень в распахнутой солдатской шинели, с ржавым ведром, наполненным мусором. Один глаз его скрывала черная повязка, левая рука была оторвана по кисть и розовела култышкой.
— Что-то я тебя, пацан, не видал раньше в ночлежке.
Я ответил, что живу здесь всего пятый день.
— Шамать небось хочешь?
— Да… так себе, — удивленно и неуверенно сказал я. — Терпеть можно.
— Айда ко мне в изолятор, накормлю. У меня там и порисуем: я ведь тоже художник.
Последние слова он произнес горделиво. Из-под козырька его мятой кепки торчали черные жесткие отрастающие волосы, единственный глаз — тоже черный смотрел внимательно, уверенно, пухлые губы доброжелательно улыбались.
Мы поднялись на второй этаж. Больничный изолятор представлял собой продолговатую комнату с большим и совершенно целым окном. Вдоль стен тянулось пять железных коек, застеленных самыми настоящими одеялами, у двери прилепился шкафчик с лекарствами, вплотную к подоконнику был придвинут голый, изрезанный ножом стол — обстановка для ночлежки невиданно роскошная. На деревянном топчане сидели двое дюжих санкомовцев и по очереди курили одну папиросу.
— Кого это ты привел, Колдыба? — спросил моего спутника кучерявый бровастый парень в грязной украинской рубахе. — Очередной симулянт с поносом?
Второй, в некогда белом, захватанном халате и в драной кепке козырьком назад, обратился прямо ко мне:
— Давно, гнида, воруешь?
Мне было стыдно признаться: воровать я стал недавно.
— А, кусочник!
Кучерявый бровастый парень в грязной украинской рубахе с расшитым воротом запел, подмигнув мне:
Я бандюга был лихой,Шнырял с протянутой рукой.Налетал на всех прохожих:— Вы подайте кто что может.