Моя сумасшедшая
Шрифт:
Освободили ее вчистую. Без жилья, без средств к существованию, в полной неизвестности о родных. В потайном кармашке ее вещмешка было зашито немного денег, киевский адрес Майи и золотая цепочка с крестиком, которую удалось сохранить.
Поздним вечером Юлия позвонила в дверь, обитую коричневым дерматином, на третьем этаже дома в центре города. До того, с тяжело бьющимся сердцем, она выкурила папиросу в скверике перед серым уродливым домом и немного посидела на скамье, пока не нагрянула ватага шумных подростков в форме ФЗУ. Кнопка была единственная, над ней — эмалированная табличка: «Квартира 25. Орлов Н. А.»
Юлия отдышалась и нажала. Никита ей и открыл — она его узнала сразу, будто и не прошло двадцать с лишним лет с тех пор, как она в последний раз помахала ему на прощание с подножки пригородного поезда. Он был одутловат, в очках
— Вам кого? — спросил Орлов, подслеповато моргая из темного коридора на тусклый электрический свет лестничной площадки. — Проходите, чего на пороге стоять-то?
Она не успела назваться, как позади Никиты внезапно возникла Олеся — в мужской рубашке в клетку, рослая, тоже слегка пополневшая, с рассыпавшимися волосами и настороженной улыбкой на смуглом тонком лице.
— Юля, Юлечка! — отстраняя Никиту, воскликнула Леся, будто они только вчера расстались.
Ни одна не заплакала — вплоть до самого отъезда Рубчинской месяц спустя.
Юлию поселили в тесной спаленке хозяйки дома, а Олеся перебралась в мужнину комнату, самую просторную. Но все вечера до поздней ночи они проводили вместе. Старший сын Олеси, Тарас, учился в Ленинграде, а младший, Артем, студент-медик, вечно занятый и упорно молчаливый, появлялся только за общим столом. «Ты довольна детьми? — однажды спросила Юлия. — Какие они, твои сыновья?» — «Разные, — отвечала Олеся, — Артему досталось: много болел, чуть не умер в войну, потому что был меньше и слабее старшего. Если бы не Тамара… Она неожиданно привязалась к внукам, потому и вытащила нас в сорок втором сюда, в Новосибирск. Ты не знаешь — она сразу не захотела оставаться на Урале. Уехала в Новосибирск, сделала карьеру и даже успела сходить замуж за третьего секретаря здешнего обкома. Я его никогда не видела, он скоропостижно скончался от сердечного приступа в тридцать девятом. А мать стала в городе важной шишкой, занимала ответственные посты и жила, довольная своим положением, со всеми благами и привилегиями, доступными перед войной… да и потом, в военное время, не бедствовала. Я ей благодарна — она спасла моих детей, а когда Никита вернулся в сорок шестом калекой, поселила всех у себя. Едва старший, Тарас, подрос, отношения у них испортились — он казался ей слишком шумным и любопытным, они бесконечно ссорились по любому поводу: политика, литература, его друзья, сталинская доктрина… Но надо отдать ей должное: хоть Тамара и не была добра, к тому же на старости лет стала совершенно нетерпимой и бесцеремонной, она не дала нам впасть в отчаяние, в особенности Орлову, которого война изувечила не только физически… Несколько лет подряд она нас всех просто содержала… — Олеся умолкла. — Моя мать вскрыла вены сразу же после доклада Хрущева. Не дожидаясь, пока его зачитают на собраниях в парторганизациях. Заперлась вечером у себя, написала идиотское высокопарное письмо и залила всю постель кровью. Хоронили торжественно, с музыкой и речами, по разряду старых большевиков. После ее смерти остались довольно большие деньги. Откуда? Я не задумывалась. Просто сразу же купила подержанный инструмент, сделала ремонт в ее комнате и стала давать уроки музыки… Ты спрашиваешь, довольна ли я мальчиками? Да. Они очень разные, но, кажется, будут хорошими людьми. Минимум потребностей, и знают, чего хотят».
В комнате, в прошлом принадлежавшей Тамаре, Олеся сменила все, вплоть до последнего гвоздя в стене. И все равно жить здесь было странно и тревожно. Окно выходило во двор, и лишь перед закатом косые багровые лучи солнца проникали сюда. Пианино, этажерка с книгами, пара основательно продавленных кресел, круглый стол под синей плюшевой скатертью, горбатый диван с овальным зеркалом в спинке. Над диваном — портрет молодого Хорунжего, фото: улыбающееся сухое лицо, ворот свитера, глаза, с одобрением следящие за каждым твоим движением.
По ночам комната заполнялась призраками.
Юлия так и не призналась Олесе в своей единственной любви. Не могла заставить себя произнести имени Казимира, да и что она могла бы сказать? «Помнишь, Лесенька, того художника, у него была мастерская в подвале где-то рядом с проспектом Сталина? Кажется, вы с Петром Георгиевичем бывали у него, когда он делал обложку к его книге… Я любила его. Он был всем в моей жизни, и я до сих пор не знаю, где он и что с ним…» Ей вовсе не требовался полный сострадания взгляд
Поразительная была встреча — будто на том свете. Вокруг бело, пустынно, сугробы в рост. В соседнем лесном квадрате работала мужская бригада, а ее послали за инструментом. Какой-то зэк неожиданно вышел впереди нее на трелевочную дорогу, пробитую в снегу, и она тут же узнала его со спины. Оба они были словно две тени на синем снегу. После того, как священник поведал о своих мытарствах, она все-таки спросила о Казимире Валере.
Отец Василий смутился: «Его жене, Марьяне, удалось спастись, а о судьбе Казимира ничего не известно. Гораздо позже, в начале тридцать девятого, я заходил в его бывшую мастерскую. Там поселилась многочисленная семья дворника-татарина. Самого хозяина я не застал, а от остальных не смог добиться ни слова».
Они увиделись со священником еще несколько раз, тайком, и каждое из этих свиданий казалось ей праздником.
Зато имя Вячеслава Карловича Балия она произносила с легкостью, с особым, едва скрываемым торжеством, словно утверждая: этого человека больше нет и никогда не было в ее жизни!
«Он ничего не смог со мной сделать, Олеся! — твердила она. — Понимаешь? Он мог насиловать меня, пытать, издеваться, мог бы и убить, но этого ему было мало. Он хотел, чтобы я боялась. Трепетала от звука его шагов, голоса, когда он входил ко мне комнату. А вот этого он как раз и не смог добиться… Осенью тридцать шестого я отвезла родителей в Москву. Отца должны были вторично прооперировать, наконец-то удалось устроить в нужную клинику. Неделю я прожила там, после чего пришлось вернуться. О том, что было дальше, я ничего не знаю. Ни о ком из них. Я могла бы не возвращаться к Балию, но возвращение было условием, я снова стала заложницей в обмен на их жизни, ведь отцу становилось все хуже и хуже, первая операция и лечение не помогли… А что творилось в Харькове! Балий твердо рассчитывал на перевод в Москву, вместо этого его оставили в Украине и назначили главой НКВД — дирижировать местными бесами… В шантаже ему не было равных, вдобавок он твердо заявил, что развода мне не даст.
В городе к тому времени не осталось никого из тех, кого я знала. Лохматый, Сабрук, Шумный, Филиппенко, который до конца надеялся, что его пощадят, и даже Иван Шуст… Арестовали тетку Никиты — сразу же вслед за мужем. Писательский дом опустел; последним взяли Иосифа Гаркушу — он жил в вашей бывшей квартире… Все это время муж держал меня взаперти, лишь изредка мне удавалось позвонить Майе — пока ее не уволили, а потом и арестовали… По ночам в нашей квартире собиралось близкое окружение мужа, пили жутко, словно перед концом света, до потери человеческого образа, а потом Вячеслав Карлович ломился ко мне, хотя я и запиралась в своей комнате… А потом он взял и исчез.
Дело было так. С утра Балий, по обыкновению молча, ушел на службу. Внизу его ожидал служебный автомобиль. Это повторялось изо дня в день: ровно в восемь хлопала входная дверь, а на то, когда он возвращается, я не обращала внимания; иногда он не ночевал дома по нескольку дней. Я уже знала, что у него есть другая семья — женщина и маленький ребенок, девочка, их судьба мне тоже неизвестна. Домработницу он зачем-то выставил, поэтому я готовила и убирала — надо же чем-то себя занять… Улицы, Леся, казались мертвыми, как во время чумы, хотя я знала, что кое-какая жизнь в городе теплится, особенно с наступлением темноты. Накануне вечером Балий вошел ко мне, когда я уже собиралась ложиться. „Юлия, — сказал он, — может случиться, что мы долго не увидимся“. Я пожала плечами. „С твоими родителями все в порядке, будь спокойна“, — продолжал он. Я молча разглядывала его синюшное, в багровых стежках лопнувших сосудов, сильно состарившееся лицо. Отвратительное. „Я позвоню днем“, — буркнул он, набычился и ушел…
Однако днем раздался совсем другой звонок — в дверь. Явились четверо мрачных чекистских чинов во главе с его заместителем Письменным; с этим я была хорошо знакома. Письменный вел себя суетливо и был чем-то заметно напуган. Я провела их в гостиную. „Юлия Дмитриевна, — спросил Письменный, — ваш муж ничего не сообщал вам о своих планах?“ Бессмысленный вопрос: этот человек знал все о наших отношениях. Я сказала: „Нет, как обычно, в восемь Вячеслав Карлович ушел на службу.“ — „У вас есть ключи от его кабинета?“ — „Никогда не было, — ответила я. — А в чем дело?“ — „Вот, — он протянул мне сложенный вдвое листок. — Вы подтверждаете, что это почерк вашего мужа?“