Мозг Донована
Шрифт:
— Он чувствует меня — он думает! — воскликнул Шратт.
Когда он оглянулся, я увидел в его глазах блеск, которого с таким нетерпением ожидал.
Шратт тяжело откинулся на спинку кресла. Его обветренное одутловатое лицо вдруг побледнело.
— В таком случае вам принадлежит честь открытия этого феномена, — сказал я, желая подбодрить его, хотя знал, что мои слова не смогут польстить ему.
— Я ни в каком качестве не желаю прослыть участником ваших экспериментов, Патрик, — ответил он. — Вы, с вашим механистическим мировоззрением, низводите жизнь до уровня простых
— Как известно, сам по себе мозг нечувствителен к боли. Ее ощущают рецепторы, — возразил я.
И, чтобы доставить ему удовольствие, добавил:
— По крайней мере так считает наука.
— Науку вы используете, как ореховую скорлупу, в которой прячетесь от окружающего мира. — Шратт с досадой махнул рукой. — И цените только то, что вы можете наблюдать и измерять. Вот почему все ваши открытия бессмысленны и безрассудны — вы слепо суетесь в неведомые вам области, но не имеете ни малейшего представления о последствиях ваших действий.
Кантовская гносеология — излюбленный конек Шратта.
— Я всего лишь пытаюсь создать условия, позволяющие живой материи существовать отдельно от целостного организма, — терпеливо объяснил я. — При всем вашем предвзятом отношении к научному прогрессу вы должны согласиться, что мои эксперименты продвинули науку на целый шаг вперед. Вы говорили, что хрупкость нервных волокон лишает нас возможности изучать их живыми, в состоянии естественного функционирования. Но мне удалось доказать обратное!
Я прикоснулся к стеклянному сосуду с мозгом капуцина, и самописец сразу же зафиксировал изменение биополя, окружающего живую материю.
Я пытливо посмотрел на Шратта. Мне все еще хотелось добиться от него признания моего успеха. Однако выражение его лица осталось прежним — хмурым, недовольным.
— Вы черствы и близоруки, Патрик, — наконец вздохнул он. — В вас не осталось человеческих чувств. Их убила ваша страсть к наблюдению и математической реконструкции его результатов. Думаете, вы воссоздаете жизнь? Нет, вы уродуете ее — по моделям, которые вам подсказывает ваш иссушенный, искалеченный рассудок. Я не представляю себе жизни, в которой нет места любви и ненависти, целеустремленности и беспечности, тщеславию и доброте. Прощайте, Патрик. Если в этой колбе вы воспроизведете доброту, я вернусь.
Шратт встал, тяжелой походкой направился к двери. Уже взявшись за ее ручку, он оглянулся и добавил дрожащим голосом:
— Сделайте одолжение, Патрик, отключите насос. Пусть это несчастное создание умрет.
16 сентября
После полуночи линии энцефалограммы выпрямились. Обезьяний мозг умер.
Когда в три часа ночи в гостиной зазвонил телефон, я еще работал в лаборатории. Звонили снова и снова. Дженис ушла спать час назад, оставив на моем столе поднос с ужином.
Очевидно, она приняла снотворное — иначе эти
Наконец, отложив работу, я снял трубку и услышал возбужденный голос горного смотрителя Уайта. Оказалось, что неподалеку от его станции разбился самолет.
— Я не могу дозвониться до Конапаха! — Уайт кричал так, будто поставил себе целью известить меня об этом без всякого телефона. — Старик Шратт снова напился!
Он разразился руганью, лишившись остатков самообладания, — от его дома, стоявшего на вершине горы, до ближайшего жилья было восемь миль, а рядом произошла катастрофа, и ему срочно требовалась помощь.
Перед тем как позвонить мне, он разговаривал со Шраттом. Больше обращаться было не к кому. Оператор телефонной станции, уходя домой после вечернего дежурства, оставляет ему только эти две линии — на случай болезни или какого-нибудь другого несчастья.
Я успокоил Уайта и пообещал вызвать подмогу.
Через некоторое время мне удалось дозвониться до Шратта. Он едва ворочал языком и еще меньше понимал, чего от него хотят. Мне пришлось несколько раз повторить свое сообщение.
— Я не смогу добраться туда, — прохрипел он, когда наконец до него дошел смысл моих слов. — Не смогу, и все. Я старый, больной человек. У меня больное сердце. Я не смогу провести в седле столько часов.
Он боялся потерять работу, но алкоголь парализовал его волю.
— Ладно, я вас выручу, — сказал я. — Ждите меня в моем доме — к утру я вернусь. — К утру, в вашем доме, — жалобно пробормотал он. — Спасибо, Патрик, спасибо…
Разбудить Франклина было делом нелегким. Я велел ему позвать на помощь кого-нибудь из соседей. Затем вернулся в лабораторию и сложил в саквояж препараты, которые могли мне понадобиться. Закончив сборы, я увидел Дженис, стоявшую у двери.
На ней был домашний халат. Она дрожащими пальцами пыталась завязать его пояс. Взглянув в ее мутные глаза, я понял, что она приняла снотворное.
Дженис не выносит этот сухой климат, жару, неожиданные песчаные бури и испорченную воду, которую качают сюда по трубам, проложенным в пустыне. Она медленно увядает, теряет былую красоту и свежесть. Я не раз просил ее уехать отсюда. Ей лучше жить на родине, в Новой Англии. Но она не хочет покидать меня.
— Срочный вызов? — спросила она, поеживаясь (после снотворного ее всегда знобит).
Я рассказал ей о самолете и звонке Уайта.
— Разреши мне поехать с тобой, — заплетающимся языком проговорила она… — Я могу пригодиться…
Ее взгляд внезапно прояснился. Я знал, что она хотела быть со мной и намеревалась воспользоваться аварией как предлогом для исполнения своего желания.
— Нет, — сказал я, — ты не подходишь для этой поездки. Иди спать.
Я вспомнил, что уже несколько недель не разговаривал с ней. Все это время она неотступно следовала за мной — стол в нужный момент оказывался накрытым, в доме поддерживалась безукоризненная чистота, и мне не приходилось отвечать на лишние вопросы. Она ждала, что я когда-нибудь позову ее, но я забывал о ее существовании.