Мозг Донована
Шрифт:
Пустыня Аризона, 1948 год
13 сентября
Сегодня через узловую станцию Вашингтон проезжал один мексиканский шарманщик. Он вез с собой маленького капуцина — жалкого, чем-то напоминавшего тщедушного морщинистого старика. Животное умирало от туберкулеза. Его рыжевато-коричневая шерсть была изъедена молью, во многих местах волосы выпали, обнажив сухую шелушащуюся кожу.
Я предложил за обезьянку три доллара, и мексиканец охотно уступил ее. Аптекарь Таттл хотел удержать меня от покупки, но побоялся
Я завернул блохастого капуцина в пиджак и отнес домой. Несмотря на жару, он дрожал, а когда я взял его на руки, укусил меня.
Очутившись в моей лаборатории, он задрожал еще сильнее — теперь уже от страха. Я посадил его на цепь, свободный конец которой привязал к ножке рабочего стола, и обработал рану дезинфицирующим раствором. Затем дал несчастному животному несколько сырых яиц и немного поговорил с ним. Капуцин успокоился — покуда я не попробовал погладить его. Тогда он снова укусил меня.
Мой слуга Франклин принес картонную коробку, наполовину заполненную коноплей. Конопля помогает от блох, объяснил он. Капуцин забрался в коробку и притаился. А через несколько минут, убедившись в том, что я больше не обращаю на него внимания, уснул. Я внимательно осмотрел его безволосое лицо и голову с хохолком, напоминавшим клобук монаха-капуцина. Дыхание было неровным, и я со страхом подумал, что мой зверек может не дотянуть до утра.
14 сентября
Утром капуцин был еще жив. Когда я попытался взять его на руки, он истерически закричал. Впрочем, после того, как я дал ему еще одну порцию сырых яиц и несколько бананов, снова успокоился и даже позволил погладить себя по голове. Мне предстояло расположить его к себе. Страх вызывает избыточное выделение адреналина, а он нарушает естественный процесс кровообращения — это помешало бы моим наблюдениям.
После обеда капуцин обвил своими длинными руками мою шею и прижался щекой к груди: доверие было завоевано. Я похлопал его по спине, и он заурчал от удовольствия. Левой рукой я нащупал сонную артерию — пульс был учащенный.
Когда он стал засыпать, я нанес ему резкий удар в область между затылочной костью и первым шейным позвонком. Его смерть была мгновенной и безболезненной.
15 сентября
В три часа дня из Конапаха приехал доктор Шратт. Хотя иногда я не вижу его целыми неделями, по телефону мы общаемся довольно часто. Он очень интересуется моей работой, но, наблюдая за экспериментами, обычно приходит в дурное расположение духа. Если какой-нибудь опыт заканчивается неудачей, он не скрывает радости. Его душа разрывается между призванием исследователя (которое в не меньшей степени отличает меня) и неприятием того, что он называет «вторжением в сферы, подвластные одному Богу».
В Конапахе Шратт живет больше тридцати лет. Жара иссушила его духовные силы. Он стал таким же суеверным, как индейцы, населяющие его округ. Если бы не медицинская этика, он прописывал
Шратт — врач аварийной службы аэродрома Конапах. Небольшого месячного пособия, которое ему присылают с рейсовым самолетом, едва хватает на его скромные нужды. В нашей местности не так много работы, способной прокормить провинциального медика. Любой из нескольких белых людей, живущих поблизости, в случае недомогания ложится в больницу города Финикса, а индейцы зовут белого врача, когда все магические заклинания уже бессильны и смерть пациента неизбежна.
Когда-то Шратту прочили блестящую научную карьеру и ждали от него не меньше, чем от Луи Пастера или Роберта Коха. Увы, все его задатки уже давно утоплены в дешевой мексиканской водке. Впрочем, редкие проблески гениальности все еще озаряют сумерки его сознания. Побаиваясь этих прозрений, он умышленно заволакивает их туманом алкоголя — видимо, предпочитает им белую горячку и сопутствующие ей галлюцинации.
Сегодня, ловя на себе его пытливые взгляды, я отчетливо различал в них смесь ненависти и отеческого обожания. Если бы он мог, то запретил бы мне заниматься моими исследованиями. Однако былые надежды и мечты все еще слишком свежи в его памяти. Враждебность, с которой он относится к моей работе, лишь свидетельствует о комплексе вины перед грезами его юности.
Сидя в кресле возле камина, он нервно потягивал свою трубку. Не понимаю, как он может переносить эту жару, не вылезая из драпового пальто, которое тридцать лет назад привез из Европы. Может быть, у него просто нет другой верхней одежды.
Я почти уверен, что, уходя от меня, он каждый раз дает себе клятву больше никогда не встречаться со мной. Но через несколько дней в моем доме снова звонит телефон, и знакомый хриплый голос спрашивает меня — или у крыльца останавливается старенький «форд» с выкипающим радиатором.
К его приезду я успел анатомировать капуцина. Легкие были поражены туберкулезом, затронувшим также почки. Однако мозг был в хорошем состоянии. Для лучшей сохранности я подключил его к искусственной дыхательной системе.
К позвоночной и сонной артериям я подсоединил тонкие резиновые трубки. Кровообращение поддерживал небольшой насос, также позволявший плавно регулировать давление. Кровяная смесь, циркулировавшая по контуру Виллиса, проходила через две стеклянные колбы, которые я заранее обработал ультрафиолетовыми лучами.
Амплитуду и частоту мельчайших электромагнитных колебаний, сопровождавших жизнедеятельность мозга, измерить было нетрудно. Лента энцефалограммы, медленно выползавшая из самописца, регистрировала дрожащие кривые линии — их отражения на бумаге.
Мне не терпелось услышать от Шратта хоть несколько слов в одобрение моего успеха, но он лишь хмурился и молча смотрел на подрагивающий грифель самопишущего прибора.
Затем он подался вперед и поднес руку к стеклянному сосуду, в котором находился мозг. На это движение лента ответила одновременным изломом обеих линий — более заметным, чем предыдущие. Ампутированный орган реагировал на внешнее раздражение!