Можайский — 1: начало
Шрифт:
Поручик только руками развел.
— Ну, а ты? Какую каверзу снесешь редактору на этот раз?
Сушкин руками не развел: в отличие от поручика, он ими с удовольствием потер:
— Это будет настоящая бомба!
— Смотри, чтоб самого не зацепило!
— Ничего: где наша не пропадала, там и мы не пропадем!
Иван Сергеевич снова усмехнулся, но, обращаясь теперь к Троянову, усмешку с губ убрал, сменив ее на извиняющуюся улыбку:
— Уж извините, Алексей Алексеевич, сегодня обошлось без геройства: никаких спасенных самоубийц, обвязывания канатами, ныряния в прорубь и прочих глупостей.
— Это ничего.
Взгляд Троянова стал ласковым: доктор явно подумал о том случае, благодаря которому, собственно, он и познакомился со штабс-ротмистром Монтининым минувшей зимой. Тогда, в лютый совершенно даже для Петербурга мороз, Монтинин буквально на себе притащил в приемную
Монтинин тогда лишился заслуженной награды за проявленное мужество, но приобрел неожиданного для полицейского друга — много старше его самого, почти в отцы ему годившегося и, кроме того, занимавшегося делом, на которое в полиции привыкли посматривать… как бы это сказать? — как на прилагательное, а не действенное, если кто-то понимает, что это значит. И — порой — как на безусловно вредное: связанное с ненужным — ложным, как тонко однажды подметил министр внутренних дел — милосердием.
Пояснить это можно, выйдя за рамки нашего рассказа и забежав на несколько лет вперед — в памятный ужасными событиями 1905-й год.
Читатель, безусловно, знает, с какой жестокостью бушевала расправа над вышедшим на демонстрации рабочим людом. Расстрелы, самые настоящие убийства мятущихся по проспектам, площадям и улицам людей приобрели масштабы, неслыханные дотоле в Империи вообще! На Васильевском острове рабочих зажали между полком казаков и полицейской частью и расстреляли хладнокровно, безжалостно, не дав возможности разойтись и рассеяться. На Дворцовой трупы лежали сотнями. На льду Невы, у застав — особенно, как это помнят абсолютно все, у злосчастной Нарвской заставы — убитых и беспомощных раненых сволакивали в штабеля, чтобы позже, когда на город опустился мрак, вывезти их эшелонами прочь: выбросить, закопать, надругаться беспамятством и погребением, в котором христианского не было ничего, но которое отлично подходило для беспородных собак! Разве что в ход не пустили к тому моменту вот уже как несколько лет успешно эксплуатировавшуюся камеру утилизации павших на столичных улицах животных.
Многие видные и просто хорошие люди, потрясенные произошедшим, заявили тогда протест, совершая поступки, которые в другое время могли бы показаться позерством в своей очевидной бессмысленности. Кто-то в знак протеста прекращал свое членство в императорских академиях. Другие, не стесняясь, во всеуслышание называли Николая Второго варваром и мясником. Репин, за пару или около того лет до означенных событий согласившийся на исполнение государственного заказа — огромного, в тридцать пять квадратных метров полотна, изображавшего заседание в честь столетнего юбилея Государственного Совета, — буквально сплюнул из себя характеристику императора: «держиморда!» Серов, лично, из своего окна, наблюдавший расстрел многотысячной толпы на Васильевском острове, написал картину под леденящим кровь своей убийственной риторикой названием — «Солдаты, бравы ребятушки, где же ваша слава?» А позже заявил: «То, что пришлось видеть мне из окон Академии художеств 9-го января, не забуду никогда — сдержанная, величественная, безоружная толпа, идущая навстречу кавалерийским атакам и ружейному прицелу, — зрелище ужасное!»
Не остались в стороне и врачи — люди, ложно понимавшие милосердие. Непосредственный начальник Троянова, действительный статский советник, доктор медицины Александр Афанасьевич Нечаев [41] —
41
41 Нечаев А. А. (1845–1922) — русский врач-терапевт, блестящий организатор, с 1890-го года — главный врач мужского отделения Обуховской больницы. Под руководством Нечаева Обуховская больница стала одним из лучших научных, лечебных и педагогических учреждений России.
К несчастью, не осталась в стороне и полиция. Здесь, разумеется, не время и не место переходить на личности, рассказывая о том, кто из наших героев и чем занимался в тот страшный день, но одно, пожалуй, заметить будет не лишним. Ни один из них — ни князь Можайский, ни Вадим Арнольдович Гесс, ни Сергей Ильич Инихов, ни Николай Вячеславович Любимов, ни Иван Сергеевич Монтинин — не принял участие в зверских расправах. И это тем более удивительно, что сами обстоятельства подталкивали Можайского и его людей к непосредственному участию в событиях, так как многие из них происходили не только в их части, но и прямо в их собственном участке! Что же до Монтинина, то ему, как офицеру конно-полицейской стражи, и вовсе приходится изумляться: с полудня 9-го января вальтрап его лошади — красиво, не совсем по уставу расшитый, с притаившимся под гербом Петербурга его собственным, Монтинина, гербом — служил этаким охранительным маяком на набережной Фонтанки, у самых корпусов Обуховской больницы, куда текли вереницы отчаявшихся в спасении людей!
И все же, как это ни печально, полиция в целом была против: против милосердия, против людей, понимавших милосердие ложно, — всех этих врачей, художников и прочей интеллигентской публики. И те настроения, которыми полиция питалась девятого января, не были чужды ей и ранее. Отсюда и вытекает то странное, на первый взгляд, взаимное дружеское участие в офицере конно-полицейской стражи и враче — антагонистах по самим своим профессиям. Впрочем, если оглянуться и на минувшее, на то, что еще не оказалось так подло, настолько под дых, настолько из-за угла запятнанным за каких-то несколько часов всего лишь одного-единственного дня, то мы не сможем не увидеть и десятки спасенных — теми же самими людьми! — замерзавших в морозные ночи бродяг и пьянчуг, десятки спасенных от безвестной участи потерявшихся на сутолочных улицах детей, десятки, как сказали бы сейчас — пусть и не без странной иронии, — переведенных через дорогу старушек — переведенных с участием и помощью уместной и своевременной!
Но, полагаю, довольно с пояснениями: вернемся в кабинет Троянова, где Алексей Алексеевич уже рассказал Монтинину о том невероятном, анекдотичном, как он выразился ранее, предложении, с которым к нему пожаловали Сушкин и Любимов.
— Сказать, что они вошли, — не сказать ничего! Они ворвались, вломились… ну, словно Чичиков к Коробочке: «Откройте! Откройте! Иначе будут выломаны ворота!» [42] — Алексей Алексеевич говорил это, перебивая сам себя приступами неконтролируемого смеха. Поручик и репортер только смущенно улыбались. — Никита Аристархович молотил языком, как кулаками по груше, а Николай Вячеславович дико вращал глазами, мы… мы… уж извините!.. мычал и притоптывал, оглядываясь на свои каблуки: удивлялся, наверное, что звон не раздается!
42
42 Доктор немножко передергивает: это Коробочка представила визит к ней Чичикова так, словно Павел Иванович ломился к ней с такими угрозами. На самом же деле визит героя Гоголя к помещице протекал намного прозаичнее.
— Ну, будет вам, Алексей Алексеевич, право слово! — Сушкин достал из кармана платок и символическим жестом вытер лоб: его лоб отнюдь не походил на взмокший. — Совсем вы нас застыдили.
— Да это еще что! — не обратил внимания на сушкинский жест Троянов. — А какую они историю заломили! Точнее, — поправился Алексей Алексеевич, — он заломил, — и ткнул, не смущаясь вульгарностью жеста, пальцем в репортера.
— Ну-ка, ну-ка, расскажите!