Муравьиный царь
Шрифт:
Я быстро клянусь страшной клятвой и бегу во двор.
Писали, что я была любовницей мэра. Что спала с директором бассейна. Еще с кем-то. А в те полгода у меня вообще никого не было. Ноль. Одна работа.
Один раз Антон пришел, к Лешке. Он тогда еще приходил. Отец типа. Общаться. Брал его гулять, мороженое, пирожное, плюёженое. Или футбол сидели, по телику. И в тот раз пришел. Открыла, смотрю на него, а он куртку снимает. И запах такой знакомый, сигарет его, рубашки. На руки его смотрю и чувствую, что… А зачем мне
Ладно, мне пора идти, говорю. Лешка выбежал, еще пять лет было: «Мам, ты куда?» Надо, сынуля. По делам. Дай поцелую. Не скучайте без меня, мальчики. Чао-чао. Сумку на плечо и по ступенькам быстренько. Стою такая у подъезда и думаю: куда? Поперлась в парк, мороженое взяла, сижу такая. Подполз один бандерлог в дубленочке, скрасить мое одиночество. Спасибо, мое одиночество и так разноцветно, дальше некуда, гуляй дальше. А дубленочка у тебя ничего, с мордой не повезло тебе только, урод.
Лёник научился нырять и очень гордится. Теперь учит меня.
«А там, – показывает на середину озера, – затопленный город».
«Атлантида?»
«Да, наверное, она».
Мама сидит в новом зеленом купальнике и соломенной шляпке. Подбегаю к ней, лезу в полотенце:
«Мамочка, расскажи, как я родилась!»
«Жарко тогда было…» Это она всегда говорит, а других секретов не рассказывает.
На обед – борщ.
Лёник выпил одну воду, капусту и мясо в горку сдвинул. Папа его поругал: «Аристократ!» Были раньше такие люди, пили только кровь, потом революция их всех арестовала. Поэтому и назвали – «аристократы». А я все съела. Мама, я не аристократ, да, мам?
Везу ее обратно из театра. Дождь, а она там, конечно, забыла свой зонт, пришлось бегать. Потом какой-то кретин припарковал свой «мерс». Ни туда ни сюда, еле выползли.
Едем молча. Кирова молча, Алексеевский. На Алексеевском пробка, ползем как черепахи, всё молча, молча.
«Ну?» – не выдерживаю.
«Не похож».
Ну вот кто бы сомневался!
«Мам… Ты его последний раз когда видела, сколько ему было?»
Молчит.
«Двадцать три, – отвечаю за нее. – А сейчас бы ему уже…»
Поджимает губы. Для нее он все еще в пеленках. На горшочке, а-а.
«Лен».
«А?»
«Зачем тебе это?»
«Что – это?»
«Взяла бы Лешку и поехала с ним по-нормальному в Бултыхи эти».
«С Лешкой я никуда не поеду».
Торможу. Стоим на краю дороги. Дождь по крыше.
«Так и будем стоять?» – спрашивает.
«Так и будем», – говорю и откидываюсь назад.
А папа согласился быстро.
Насчет Лёника, конечно, не сразу привык. Это, говорит, что-то в духе олигархов, такие фантазии. Но согласился. Только просил, чтобы сама с Адой Сергеевной это, того… А то у нее давление и кораблики перед глазами плавают. Ладно. Для Ады Сергеевны у меня всегда золотой ключик есть.
Ада Сергеевна долго плачет. Слушает меня и плачет.
Некоторым бабам, я замечала, старость идет. Из них классные старухи получаются. Внуков к отложениям своим прижмут и давай Маршака им, настольные игры, третье-десятое. Моя бывшая свекровь, чтоб далеко не ходить.
Аде Сергеевне старость не идет. Болтается на ней, как вот это идиотское платье.
Ада Сергеевна говорит, как ей сейчас тяжело. Говорит, что кругом растут цены. Загибает пальцы со своими ногтями. Просветить ее, что ли? Что вещь такая есть. «Маникюр» называется, не слыхали?
А когда-то рассказывала мне о Ван Гоге. Об архитектуре. Французскому пыталась. Же мапель Элен.
За ее спиной варится суп. Она берет деньги: «Только чтобы Коленька не знал!»
Достает с холодильника газету с кроссвордом. Спрашивает у меня строительные термины. Они вчера отгадывали, «с Коленькой».
Начинает наводить порядок на столе.
В коридоре сталкиваюсь с рыжим мальчиком, пришел к ней изучать французский.
Ах вы, вишенки, черешенки,Ах вы, выжиги и грешники,Ах вы, ягодки-смеягодки…Лёник играет на гитаре мамину любимую, под Розенбаума. Мама осторожно подпевает, у нее нет слуха. У папы есть, но слушает молча. В молодости играл на баяне.
– Ах вы, ягодки-смеягодки, – тихо подпевает мама.
У мамы красивый, теплый голос. Она только после ванной, в косынке. Кладу голову ей на плечо. Плечо сладко пахнет шампунем.
– А теперь, – объявляет Лёник, – «Бричмула!»
Комната у нее на Кожедуба.
Мама на диване, все пахнет корвалолом, собираюсь уходить. Еще один идиотский разговор, провожу пальцем по книжной полке, палец обрастает серым пушком. Сколько раз предлагала ей женщину недорого убираться. И пыль, и ковры. Как же, «сама»! Сама!
«Лен, а что тебе с Лешкой не поехать в эти… если так уж туда хочешь?»
«Чтобы он мне весь отдых там обосрал?»
«Странные у вас отношения, сердце кровью обливается».
«А сама ты сколько с Лешкой выдерживаешь? На три дня его тогда взяла, а утром уже: забирай! не могу, неуправляемый!»
«Тише… Мне и так с сердцем…»
Отворачивается к стене. Просит еще пару дней подумать.
Спускаюсь.
Лешка сидит в машине. С английского его забирала, по вторникам. Боюсь, чтобы один ездил. Сидит, эсэмэсится, урод.
«Чё так долго?»
«Бабушке с сердцем…»
И опять в свой мобильный.
Приехали, ставлю машину. Поднимаемся с пакетами, в «супер» заехали. Их величество милостиво согласились один у меня взять.
«Чувствуешь… запах?» – останавливаюсь.
Дверь была вымазана дегтем, вся.
Какая? Такая. Наша. Наша дверь.
За пролет еще эту вонь. Села на ступеньку, достала мобильный, тык-пык Коваленку.
Лешка стоит белый, молчит.
Тут же пакеты из «супера», апельсины, сосиски, чеки. Бананы.