Мурена
Шрифт:
— Так хорошо?
— Да, спасибо.
«Франсуа!
В начале августа на твое имя пришло письмо. Я его было куда-то засунул, но потом нашел, так что пересылаю тебе. Береги себя.
Папа».
«Франсуа!
Так Вы запомнили мой адрес! Письмо от Вас пришло в дождливый день, на него попала вода, и чернила расплылись. Я промокнула бумагу, потом высушила ее на солнце и попыталась расшифровать написанное. Однако некоторые слова все же восстановить не удалось, и я заполнила недостающие места, как это делала моя мама во время войны, когда дешифровывала депеши через трафарет. Помните, был такой способ?
…Надин, я не могу видеть Вас, но хочу Вам написать. Я теперь далеко. Мне интересно, о чем
Вы целуете меня… Я надеюсь.
О чем я думаю? О предстоящей поездке к двоюродной сестре в Монтрёй-сюр-Мер, о серебристых пляжах Берка, где иногда чувствуешь себя таким одиноким, особенно во время отлива. Я думаю о своих пациентах. Их трудно оставить за порогом дома, они приходят, едят со мной, ложатся спать со мной. Я думаю о Вас. О том, как Вы проводите день. Я часто думаю о Вас.
Да, и напоследок.
Я загорала, но так и осталась бледной.
Нарциссы отцвели.
Речка уже почти не шумит.
На апельсиновые дольки похожи скорее губы, нежели пальцы.
Я очень рада, что Вы все же выбрали жизнь. Живите!
I’m learning English. Но с Вами это было куда интереснее.
Время от времени я бываю в Париже, и, конечно же, с удовольствием с Вами увижусь.
Целую, Надин».
Когда ему стало лучше, сентябрь уже вовсю заливал леса золотом солнечных лучей. Мысль об озере не покидала Франсуа. Он нашел дядю в дровяном сарае:
— Анри, прости, я был неправ.
— Да уж конечно.
Анри рубит дрова. Он замахивается и звучно ухает. Вокруг колоды растет гора щепок. Анри устанавливает по центру колоды чурку, взмахивает топором, потом отбрасывает поленья в сторону и начинает заново.
— Я хотел бы еще раз сходить на озеро.
Анри кладет топор на колоду и пристально смотрит на племянника, как на идиота:
— Ты что, шутишь, что ли?
— С тобой.
Анри качает головой.
— А потом я сразу уеду в Париж.
— Я тебя отсюда не гоню.
— Да меня все равно ждут в Центре Берси.
— А чего тебе так приспичило это озеро, а? — Анри снова ставит на колоду чурку, поднимает топор, опускает лезвие, отбрасывает поленья. — Что там тебе надо?
— Я сразу уеду.
Анри раскалывает новую чурку.
— Ты хочешь что-то доказать себе?
— Нет, совсем нет.
На следующий день они поднимаются по склону под солнечными лучами, которые пронизывают кроны деревьев. Лиственницы и ели потихоньку приобретают бурый оттенок. Лето отступило, жара уже не испепеляет растительность. Ягоды ежевики сделались твердыми, метелки горного щавеля приобрели ржавый оттенок, нигрителлы совсем почернели, травы и вовсе утратили свои лепестки и пушинки. Наступила великая нагота, которая предшествует сезону голых камней и морозов.
Они спускаются немного ниже уровня озера — Анри хочет показать Франсуа Куршевель, зимний курорт, построенный всего два года назад. На гладких склонах виднеются металлические каркасы мачт для фуникулеров и подъемников.
— Теперь хотят отказаться от камусных лыж! Отныне просто нужно сесть на сиденье подъемника и скользить по склону вверх.
Но Франсуа не желает смотреть на все это. Действительность более или менее приемлема для него, потому что здесь нет людей. Пусть они любуются горами — им все равно. Иначе Франсуа снова станет необычным, его увечье опять окажется у всех на виду.
— Анри, я хочу искупаться.
— Что?
— Хочу в воду.
Анри
— Ты ради этого позвал меня с собой?
— Да.
Анри развязывает его шнурки. Он страшно зол, но все же выполняет просьбу племянника. У него малоподвижные закостенелые пальцы, более привычные к инструменту и дереву, к крупным, тяжелым предметам. Он с интересом смотрит, как Франсуа пальцами ног стягивает с себя носки и штаны с эластичным поясом. Затем дядя снимает собственные ботинки и брюки:
— Я купаться не буду: мне пока рано помирать. Только подстрахую тебя.
Дядя с племянником ступают в ледяную воду. Она сначала доходит до лодыжек. Потом до икр. Оба дрожат от холода. Вода поднимается до колен. Смеются.
— Ну и приспичило же тебе! — восклицает Анри и хлопает себя по плечам, чтобы разогнать кровь и согреться. — Давай быстрее, Франсуа. Все-таки сейчас не купальный сезон. Только по пояс, не глубже…
— Я хочу поплескаться. Поддержи меня.
Франсуа ложится в воду, опираясь лопатками на руки Анри. Дядя надеется, что его племянник все же не сумасшедший, а просто пытается определить пределы своих возможностей. Франсуа очень холодно, но ему все равно. Он не чувствует своего веса. Не чувствует прикосновения пальцев Анри. Вода заполняет промежутки его тела, натягивает плавники между пальцами ног, стягивает перепонками голени, бедра, лодыжки. Вода растягивает, увеличивает его в объеме. Внезапно ему хочется плакать, как плачут от настоящей, большой любви, когда тела неразрывно сплетены, пустоты заполнены выступающими рельефами, когда целиком принадлежат друг другу, ощущают всю полноту благословенного долгожданного соприкосновения; должно быть, и он так любил, даже если теперь и не помнит ни имени, ни лица; вода запечатывает открытые для смерти пути. На тропу выходит какой-то пастух и наблюдает за странной парой: полураздетым мужчиной в свитере и куртке на шерстяной подкладке, что стоит по колено в воде, и худым обнаженным, клацающим зубами телом, что лежит у него на руках, с закрытыми глазами и посиневшими губами в тени, отбрасываемой скалой. Пастух даже не догадывается, что в голове лежащего на лоне вод человека только что, чисто интуитивно, промелькнула догадка, что женщина в каком-то смысле имеет форму воды…
Платаны на набережной Берси пожелтели. Легкий дождик припечатывает к брусчатке опавшие листья. Франсуа пересекает освещенный двор, рядом идут отец и Ма. Тот, кому довелось бы увидеть взбирающегося на гору Франсуа, это подвижное деревцо на склоне, единственное в своем роде среди многообразия флоры, среди камней и на удивление равнодушных зверей, со сведенными на спине лопатками, с рельефно проступающими мышцами живота, со скульптурными формами бедер и голеней, словно на анатомической карте, — не смог бы не поразиться изгибу его тела, когда он пересекал двор по направлению к Центру протезирования. Он весь как-то съежился, его тело смотрится жалко, словно извиняется, что его некрасивость снова станет достоянием посторонних людей. На какое-то мгновение ему страстно захотелось плюнуть на протезирование, избавиться от посторонних взглядов и навсегда вернуться в Мерибель. Но потом он подумал о Надин. О ее письме, на которое он должен был ответить, но не мог придумать, что именно написать, хоть ему очень хотелось не потерять тонюсенькую ниточку отношений, возникших между ними. Франсуа вспомнил про общественного писаря Жана Мишо: в Мерибеле нет такого специалиста, так как же он ей напишет? Потом он подумал об очертаниях ее тела, таких знакомых и таких далеких, о ее тихом голосе, почти идеальном, — словно таинственная возлюбленная поэта Робера Десноса, она перестала быть реальной. Он не надеется обрести ее вновь, увидеть ее, услышать; он лишь знает, что Надин живет в мире, из которого он пытался сбежать и связь с которым теперь хочет восстановить, ибо не знает ничего более великолепного, чем сама мысль о существовании подобной женщины. Жить нужно хотя бы ради красоты. И он принимает решение больше не быть деревом, он соглашается выполнять все требования протезиста и исчезнуть, раствориться в толпе — это необходимо, чтобы вытерпеть, вынести этот мир, где живет и дышит Надин.