Мурена
Шрифт:
Сильвия отправится туда вместе с Жюльеном. Они пройдут восьмого февраля рука об руку, под дубинками полицейских, задыхаясь от слезоточивого газа, в шествии, начавшемся от Ледрю-Роллен. Уже поздно вечером они, взмокшие, с воспаленными от газа глазами, вернутся домой и расскажут Франсуа, Роберу и Ма, которая выскочит встречать их в пижаме, об избиениях, разгоне демонстрантов на бульварах Вольтер и Шаронн, о криках, о полном смятении в рядах митинговавших, о том, что в отдалении слышались жуткие вопли, что кто-то пустил слух, будто несколько станций метро оказались закрытыми, и в результате некоторые из участников манифестации погибли. На следующий день у всех на языке только и было это название — Шаронн. Да, это был день Шаронна. Сотни раненых, восемь человек погибли — их прижали к решеткам или же ранили полицейские. «От этого названия несет падалью» [27] , — в сердцах заметит Сильвия. Для Франсуа в этот день абстрактный, едва различимый на его жизненной периферии гнев станет его личным, осознанным гневом.
27
Игра
— А я тебя предупреждал, — мягко скажет Робер, наливая кофе, — не нужно было туда ходить.
— Ну, была она там или нет, а все равно восемь покойников, — заметит Жюльен.
— Так вот я об этом и говорю.
— Да, но она там была. И знает.
Утром в ателье позвонит Мугетт, обеспокоенная судьбой Жюльена и Сильвии. Четыре дня спустя, тринадцатого февраля, Мугетт и Франсуа будут стоять на тротуаре среди рядов манифестантов, что выстроились по обеим сторонам улицы. Сильвия и Жюльен пойдут посередине мостовой, немые, словно ее камни. Полмиллиона собравшихся, включая Мугетт и Франсуа, будут провожать глазами восемь усыпанных цветами катафалков, что проплывают между Биржей и кладбищем Пер-Лашез. Если покопаться в архивах Института аудио- и видеоматериалов, можно найти их изображения, вернее, очертания силуэтов у подножия памятника на площади Республики. Франсуа сидит сгорбившись, а Мугетт стоит, опираясь на него. Если бы было звуковое сопровождение, зритель непременно услышал бы надрывы похоронного марша, исполняемого медными трубами и большим барабаном. И он, и она навостряют уши и как будто ищут глазами кого-то на другой стороне запруженной народом площади. У Мугетт на голове цветастый платок. На голове Франсуа черная шляпа. Только по этой шляпе его и можно узнать, поскольку он совершенно не отличается от остальных, двигается так же, как и все, его пальто ничем не отличается от других пальто, его трудно выделить в толпе, он исчез, скрылся, именно так, как и хотел. Когда камера начинает движение, Франсуа и Мугетт выскальзывают из кадра. Именно тогда она прикасается к его подбородку, они оба щурятся от падающих на них дождевых капель. Есть от чего тесно прижаться друг к другу, сохранить тепло в этот день всенародной скорби; ни он, ни она больше не думают о недостатках тел друг друга, они растворяются в великом, мощном стремлении к общению, что объединяет собравшихся на площади; они становятся их частью. Мугетт целует его очень нежно, буквально клюет в губы. Франсуа ощущает легкий изгиб ее передних зубов — вот оно, долгожданное облегчение!
Вот уже пять лет Франсуа не надевал протез — тот висел в шкафу, скрытый пиджаками, куртками и рубашками. Он совсем забыл о нем и вспомнил, лишь когда Мугетт раскрыла их семейный альбом, о котором он тоже забыл. Они немного выпили в «Шез Арлетт» после тренировки. Мугетт слегка прикасалась к нему ногой под столом. Она не была в ателье после танцевальной вечеринки. И вот в оранжевом свете ночных фонарей, что пробивается сквозь окна, она двигается теперь среди выставленных швейных столов, на которых валяются ножницы, размотанные сантиметры, игольницы, катушки ниток — словно ожидают руки мастера. Неподвижные манекены напоминают гостей на балу в заколдованном лесу. Мугетт обошла их, поправила и разгладила атлас и муслин наброшенных платьев, тронула пальцами пластмассовые губы…
— А если ты ее поцелуешь, она оживет?
Мугетт говорит шепотом. Разбросанные вещи и инструменты как бы предупреждают, что вот-вот в мастерскую войдет хозяин, зажжет свет, отбросит край материи или защелкает колесом «Зингера». Вероятно, родители очень спешили, оставили все как было. Мугетт повернулась к Франсуа. Она явно изрядно навеселе.
— А если ты меня оживишь, я тебя поцелую…
Услышав эти слова, он поразился ее отчаянной смелости. Франсуа захотелось попробовать ее на вкус, и он проскользнул своим языком сквозь ее зубы и прижал свое тело к ее телу, и его язык затрепетал у нее во рту, словно маленькая рыбешка, и он почувствовал, как она ответила на поцелуй, ее живот дрогнул под юбкой. Он ощущал ее изгибы, слышал ее глубокое дыхание, теплое, влажное… Но это лишь прелюдия, он понимал, ведь они были совсем одни в пустом доме. Франсуа отдалял от себя мысль о своей постели, о комнате, но в теперь только об этом и мечтал. Много месяцев он ждал, что время настанет, как девственник ждет первого опыта, мешая страх и желание. Мугетт сомкнула губы, и они показались Франсуа ее лоном, приникшим к его лицу. Он больше не мог ждать, он был чрезвычайно напуган и возбужден.
— Пить хочу… — сказала Мугетт.
Франсуа буквально потащил ее на кухню, как бы делая передышку перед решающим броском на неизведанной территории, перед разговором на неизвестном языке, что должен непременно случиться там, наверху. Мугетт пила долгими глотками. И на полке, среди книжек с рецептами, заметила переплетенный в кожу альбом с фотографиями.
— Можно?
Она тоже отдаляла решающий миг. Открывая альбом, Мугетт понимала, что рискует навсегда отгородиться от Франсуа дверью, поставить преграду, которую уже не преодолеть. Она очень осторожно перевернула обложку и стала аккуратно перелистывать страницы, снимая почерневшие повязки с нитратом серебра, что сделало ее похожей на Надин, которая разбинтовывала его в больнице города V., но теперь Мугетт убирала эти повязки по-настоящему. Она проникла в самое детство Франсуа: вот он еще совсем грудничок на руках Ма, в тысяча девятьсот тридцать четвертом году; а вот они с Сильвией позируют фотографу в студии перед фонтаном девять лет спустя; а вот еще через год, в сорок четвертом, Франсуа запечатлен за столом перед праздничным тортом. Сорок восьмой — на фоне Биг-Бена. Пятьдесят четвертый — с дипломом бакалавра,
— А ты был ничего…
Ну да. Я был красив. Просто сногсшибателен. О, как это мило — ты подумала о мальчишке на старой фотографии, которого уже никак нельзя сравнить с тем, что стоит рядом с тобой, живой и осязаемый.
Но она подняла глаза и взглянула на силуэт, что виднелся напротив кухонной раковины: нет, нет! — умолял ее внутренний голос. И тем не менее это изломанное, неестественно прямое тело заставляло ее нутро сжаться. Она хорошо понимала себя, она смотрела на Франсуа, царапая ногтями кожу альбомного переплета, прижимая его к груди, словно маленький труп. Его несовершенство, его слабость — вот что дало ей верное решение, и она смягчилась. До этого момента она была суха, ей приходилось удерживать от распада свой предательский организм; бороться со своими злейшими врагами — болью, чувством несправедливости, одиночеством. Она с самого детства питала отвращение к силе и могуществу. И этот человек, что стоял пред ней, хрупкий, но уверенный, помог раскрыть ее чувства. Стать нежной. Она смотрела на него, и ей хотелось плакать. Нет, это не юноша, это манекен «Стокман», один из тех, что застыли истуканами там, внизу, в мастерской. Ведь, как она запомнила, именно так называла его мать: Стокман (у Мугетт выходило: Стокма-ан). И вдруг ей открылась истина: она любит его, она нужна ему, а он нужен ей.
Он услышал ее слова: «А ты был ничего…» Ничего… Из ничего и вышло ничего. О, как он хотел в тот миг действительно стать «ничего», то есть элегантным жуиром в слегка ослабленном галстуке. Но такие не могут быть членами Содружества, не знают про бассейн «Шато-Ландон», не знают команды Лекёра (название почти как у джаз-банда) и, следовательно, не знают Мугетт. Но вот если бы руки, руки… Чтобы выглядеть в ее глазах как тот, который «был ничего» из семейного альбома. Но тот остался там, на снимке. Франсуа не смог прочитать в глазах Мугетт ее желаний, но у него зародилась мысль:
— Пойдем, я кое-что тебе покажу.
Они поднялись по лестнице, вошли в его комнату. Это получилось как-то само собой. Он не то чтобы рассчитывал, что его постель станет для них любовным ложем, — просто после того, как Мугетт посмотрела альбом, ему хотелось хоть ненадолго задержать ее, побыть с ней. В полумраке она рассмотрела очертания фикусов в горшках, кровать, стол, стул… Франсуа дернул дверцу шкафа, просунул внутрь голову и, сжав зубами вешалку, бросил на постель протез.
— Поможешь его надеть?
Она никак этого не ожидала. Она разглядывает протез, но не знает, как взяться; она не хочет этого, она не желает того самого «ничего», она желает Стокмана. Но ему, видно, это нужно.
— Просто положи его мне на спину, — говорит Франсуа.
Мугетт берет приспособление, неловко приподнимает, пристраивает, как просил Франсуа, и застегивает липучки на груди. Он отступает на шаг, чтобы она могла его хорошо разглядеть. И произносит извиняющимся тоном:
— Видишь ли, я так и не научился им пользоваться. Мне сказали, что я могу носить его хотя бы для виду, но мне и этого не надо.
Он поворачивается спиной к окну. Темнота скрывает кожаные накладки, тросы, стальные детали, и теперь он становится «ничего».
— Если хочешь, я буду его носить.
Он напоминает ей маленького мальчика, который считает, что бумажные доспехи делают его похожим на настоящего рыцаря. Это трогает, рвет душу…
— Но зачем? Для чего?
— Для тебя. Чтобы стать как все.
Она подходит к нему вплотную. Расстегивает липучки. Снимает протез и вешает на спинку стула. Расстегивает на Франсуа рубашку, ремень, развязывает шнурки на ботинках, стягивает брюки. Отстегивает свою искусственную ногу — словно чулок снимает, проносится в голове Франсуа. Они стоят друг напротив друга. Ее юбка соскальзывает вниз, рубашка расстегнута. Они уже видели друг друга в бассейне, вид тел их не удивляет, разве что темные круги вокруг сосков на груди Мугетт, да и чернеющие лобки невольно притягивают взгляд. Франсуа пытается разглядеть ее живот, но в комнате слишком темно. Они оба ждут. Им страшно от того, что должно произойти. Мугетт не имеет ни малейшего представления, что делать дальше, а Франсуа сейчас плохой советчик — он и сам окаменел. И Мугетт отдается на волю инстинкта, обнимает тело Франсуа и укладывает его на постель, как обычно делают в кино принцы с принцессами — здесь все наоборот. И она целует его в губы, и ложится поверх него, живот к животу; их чресла соприкасаются, одной рукой она обнимает его за шею, а другую подкладывает ему под спину. И Франсуа вдыхает ее запахи: запах подмышек, запах воды из бассейна, запах мыла, запах пота, запах волос на виске. От него тоже пахнет хлорированной водой, миндальным кремом, сквозь который немного пробивается запах пота. Они долго лежат, прижавшись друг к другу, опьяненные новыми ароматами; и их неопытные, еще не приученные друг к другу тела тем не менее чудесным образом находят и без усилия удерживают баланс на сведенных бедрах. Им хочется, чтобы это не кончалось, чтобы они оставались, подобно скульптурам Родена, в объятиях, у которых нет ни начала, ни конца. В какой-то момент им становится холодно. Франсуа вспоминает слепого массажиста в больнице города V., глазами которого стали его пальцы. И он представляет, что его глазами становится каждая пора на коже.