Мурка, Маруся Климова
Шрифт:
– Это он сказал или ты говоришь? – уточнила Рина.
– Он. А я со своей стороны присоединяюсь.
Сидоров говорил так спокойно и его доводы выглядели так логично, что Маруся не нашлась бы, что возразить, хотя точно знала: в словах Петра Ивановича есть какая-то неточность, и эта неточность в них главнее, чем логика. Правда, никто и не ждал от нее ни возражений, ни догадок.
У Рины в сумке зазвонил телефон.
– Они, они, теть Катя, – сказала Рина, откинув серебристую крышечку. – Я не буду спускаться, ладно? Ага, Ковальская Гонората Теодоровна. Ну, полька потому что, ничего особенного. Конечно, с парнем пропускайте, а как же! Ладно... Ага... Не забуду, теть Кать! – засмеялась она и кивнула Сидорову: – Сейчас водка прибудет.
Как обычно, Марусе именно в этот момент захотелось
Ей было интересно посмотреть на девушку с таким необычным именем, которая к тому же работала в каком-то необычном Театре современной пластики, но дождаться, пока эта девушка дойдет от вахты до гардеробной, не было никакой возможности.
«Ладно, они же не на пять минут пришли», – подумала Маруся и выскользнула из комнаты.
Когда она вернулась, гости уже присоединились к компании. Марусиного возвращения никто не заметил, так же, впрочем, как ее исчезновения. Заявить с порога: «Здравствуйте, меня зовут Маруся Климова», – показалось ей довольно глупым, спрашивать, как зовут вновь прибывших, – тем более. Так что пришлось остаться в неведении и непредставленной.
Гонората оказалась не просто хорошенькая или, например, пластичная – пластичных женщин Маруся в цирке навидалась достаточно, – а до того красивая, что хотелось зажмуриться. Просто не верилось, что женщины бывают такие... ослепительные, вот какие! Не верилось и в то, что у женщин бывают такие глаза: бледно-синие, не голубые, а именно бледно-синие, как слабый раствор аквамариновой краски, и к тому же прозрачные, как хрусталь; казалось, что даже как ограненный хрусталь. У бабушки Даши была хрустальная ваза, и Маруся помнила, как переливались в свете их неяркой домашней лампочки бесчисленные грани на ее поверхности. Точно так же переливались глаза этой Гонораты. К тому же они занимали пол-лица, тянулись до самых висков и касались своими уголками длинных светлых волос, которые двумя ровными блестящими струями стекали вдоль Гоноратиных щек.
«Прямо хоть к Ласкину в номер», – подумала Маруся.
Лучшего предназначения для такой чудесной красоты она не знала.
А вот бойфренд, сопровождавший красавицу Гонорату и доставивший клоуну Сидорову водку, кажется, знал. Он сидел напротив своей подруги за низким столиком, лица его Маруся не видела – только широкие плечи и коротко стриженный затылок.
«Военный, наверное», – подумала она, и эта мысль сразу испортила ей настроение.
Ей не хотелось вспоминать о существовании в мире широкоплечих военных с коротко стриженными затылками.
К тому же она сразу почувствовала во всем его поведении, и даже не в поведении, а как-то... во всем его облике, что Гоноратина ослепительная красота принадлежит ему, что он знает это и считает абсолютно правильным. Маруся не сумела бы объяснить, каким образом она это почувствовала, но в ощущении своем была совершенно уверена. Она словно настроилась на волну этого военного, хотя даже его лицо увидела не сразу, а только когда села за стол. И это ее рассердило.
«Вот дурость какая! – мелькнуло у нее в голове. – Хоть бы раз что-нибудь путное почувствовать, так нет же, вечно черт знает что!»
Она показалась себе каким-то испорченным радаром, который вместо правильных сигналов вылавливает в эфире всякую ерунду.
С появлением новых людей разговор почти не изменился, только про различные виды прыжков и особенности работы на манеже рассказывал теперь не Андрей, а Гена. У него это получалось лучше, потому что Андрей вообще-то был спортсмен и пришел работать в цирк сравнительно недавно, а Гена был настоящий цирковой – из тех, про которых говорят, что они родились в опилках.
– Ну, это не только на манеже можно понять, – дослушав Генку, сказал красавицын бойфренд. – Когда в спортзале часа два позанимаешься, тоже в животе бабочки летают.
Про бабочек Гена вообще-то не говорил.
– В животе? – бросив быстрый взгляд на парня, переспросил Сидоров. – Может, в душе?
– Нет, в душе все-таки не от этого, – ответил тот.
Он произнес это сразу, ни секунды не думая, и так уверенно, что Марусе даже интересно стало:
Всех людей на свете связывали незримые, но очень прочные нити чувств; глядя на Гонорату и ее друга, Маруся поняла это так ясно, как будто эти нити светились. И только к ней никаких нитей не тянулось, потому она и была похожа на плоскую, бестолково дергающуюся фигурку, не годную даже для кукольного театра.
– А... а... – Маруся увидела себя со стороны; рот у нее разевался очень глупо. – А можно еще показывать фокусы! – совсем уж не к месту выпалила она, как обычно, невпопад присоединяясь к общему разговору.
– Конечно, можно, – кивнула Рина. – Только для начала научиться надо.
– Я уже научилась, – шмыгнула носом Маруся. – Кое-чему.
– Да я вообще не о тебе, – улыбнулась Рина. – Что это ты вдруг, а, Дюймовочка?
Ну конечно, все, что кому-нибудь интересно, это не о ней!
– А как насчет шпаг, уже глотаешь? – спросил Генка.
Из всех, с кем Маруся успела познакомиться в цирке, Генка был самым вредным. Ему была почти несвойственна та душевная мягкость, которая была так заметна в большинстве цирковых. Клоун Сидоров давно уже объяснил Марусе, что мягкость эта является своеобразной компенсацией той жесткости и даже жестокости по отношению к себе и к партнерам, которой требует работа на манеже. В том, что это правда, Маруся не раз убеждалась сама. Однажды, например, она видела, как во время репетиции воздушный гимнаст Юрьевский раз десять подряд заставлял своего четырнадцатилетнего сына переделывать прыжок, который тому никак не давался. Мальчишка все падал и падал в сетку, а отец все заставлял и заставлял его в очередной раз лететь с трапеции на трапецию, и его команды звучали при этом как отрывистый злобный лай, и Маруся думала, что он хуже Карабаса-Барабаса из сказки, и ей было жалко его сына... А через час после этого она увидела обоих Юрьевских в буфете, они о чем-то разговаривали, и голоса у них были такие доверительные, и глаза Юрьевского-старшего светились такой неподдельной любовью к своему мальчику, а глаза младшего таким неподдельным же восторгом перед отцом... Маруся очень тогда удивилась, вот и спросила Сидорова, почему так. И он рассказал ей про это всем известное свойство циркового характера.
Генке это замечательное свойство было почти не присуще. Каков он на манеже, Маруся, конечно, не знала, но в жизни он был грубоват или как минимум ехиден. Именно ехидство прозвучало в его голосе, когда он спросил, умеет ли она уже глотать шпаги.
– Борис Эдгарович шпаги не глотает, – тонким, сердитым голосом ответила Маруся. – И меня не учит. А я карточные фокусы умею показывать.
– Это ты правильно. – Сидоров кивнул так резко, как будто у него сломалась шея. – Раньше барышень учили на пианино играть. Чтобы, значит, компанию развлечь в случае чего. Ты как, на пианино умеешь?