Мурка, Маруся Климова
Шрифт:
Но, как бы там ни было, безалаберной, цыганской жизнью Марусю было не удивить. Поэтому сейчас ей только стало ужасно жалко, что отменяется так счастливо начавшийся вечер, который они собирались провести вдвоем...
Толя если и переживал об этом, то внешне своего переживания никак не выказывал. Кажется, он обрадовался появлению гостей вполне искренне. Маруся давно заметила, что он вообще любит хорошую компанию, даже не очень знакомую, и мгновенно становится ее душой. А эта компания была ему отлично знакома.
– И ты знакомься, малыш, – сказал он. – Колян, Гоша, Серега. Ну,
– Что ж ты, командир, как мальчишек нас даме представляешь? – засмеялся Колян. – Я Николай Палыч, будем знакомы. А вас как зовут, юная леди?
– А она у меня Манюшка, – ответил Толя. – И ты на нее, Коляныч, не зыркай и закидончики свои брось, понял?
– Ну ты даешь, полковник! – хмыкнул Коляныч. – Я что, совсем без понятия, у друга девчонку отбивать?
– Знаю, что с понятием. – Жесткие интонации в Толином голосе сразу сменились добродушными. – Это я так, для порядка. Пошли в комнату, мужики, закусим, чем Бог послал! Стол с собой тащите, там нету.
Толя снял эту квартиру еще до того, как сошелся с Марусей. В последнее время он часто говорил, что вдвоем в одной комнате тесно и надо найти другое жилье, попросторнее. Но дальше разговоров дело не шло: то он был с утра до вечера занят у себя на фирме, то вдруг уезжал в командировку, то временно кончались деньги, а квартира сдавалась только с оплатой за полгода вперед... Впрочем, Марусе не было бы с ним тесно, даже если бы они ютились в собачьей будке. И даже не потому, что в ее тураковской развалюхе потолок можно было достать рукой и она к этому привыкла, а потому, что ей вообще не могло быть тесно с Толей. Ей не только ночью, но и днем хотелось прижаться к нему как можно теснее, а лучше бы слиться с ним совсем.
Но пятеро шумных и пьяных мужчин в единственной комнате – это было, конечно, многовато. Тем более что, изобразив в первые пять минут подчеркнутую вежливость, про Марусю они тут же забыли. Да и не похоже было, чтобы эти мужчины вообще замечали, нравится или не нравится женщинам то, что они делают. К тому же выпили они явно больше, чем могли выпить незаметно для себя и окружающих, и подчинялись теперь той лихорадочной тяге, которая гонит пьяных в неясном направлении – то ли для того чтобы добавить, то ли для того чтобы просто выплеснуть дурную хмельную силу.
– Не-е, «Хеннесси» мы не уважаем, – поморщился Серега – или, может быть, Гоша? – Паленого много, потравиться можно. Мы теперь «Курвуазье» пьем, вроде пока жалоб не поступало. Как, Толян, уважаешь «Курвуазье»? А ты чего?
Взгляд, которым он посмотрел на Марусю, поставившую перед ним блюдечко с икрой, был полон заторможенного недоумения. И это почему-то показалось Марусе таким обидным, как будто он швырнул блюдечко ей в лицо. Хотя ничего особенного в его пьяной заторможенности не было.
– Я ничего, – сердито сказала Маруся. – Я вам закуску предлагаю.
Недоумение сменилось в его глазах злостью. Этому тоже удивляться не приходилось: Маруся прекрасно знала, как быстро меняется настроение у пьяных. Но все-таки она поежилась, как будто его бессмысленная злоба окатила ее холодной волной.
– Я те че, пацан? – процедил Гоша-Серега. – Сам разберусь, жрать мне или
Последние слова он выкрикнул совсем уж яростно.
– Все, все, Игореха, не заводись. – Николай примирительно похлопал его по плечу. – Невежливо так с хозяйкой.
– Хозяйка, блин! – буркнул тот. – Пускай не лезет, понятно? Мне такая хозяйка всю жизнь поломала, сука, с лучшим корешем моим спала у меня под носом! И эта туда же – заку-усывай, нечего пустую водяру жрать!
Маруся прекрасно знала, как надо воспринимать логику вдребезги пьяного человека: без удивления, как дождь осенью и снег зимой. И уж точно, что на подобное не стоит обижаться. Но, зная это, она вдруг почувствовала, что у нее щиплет в носу и слезы сжимают горло. Она покосилась на Толю, но тот вряд ли слышал высказывание своего гостя, потому что как раз в этот момент под возгласы: «Давай нашу, командир!» – расчехлял гитару.
Толя вообще не смотрел в ее сторону; было что-то нарочитое в его невнимании, нарочитое и до невозможности обидное. И даже песня, которую он запел глубоким своим, бархатным голосом, звучала для Маруси обидно. А почему, совершенно непонятно: у нее ведь всегда голова кружилась от звуков его голоса и от того, как, сильно и очень чувственно, плясали по гитарным струнам его пальцы. В такие минуты ей хотелось самой стать гитарой, и чтобы его пальцы прикасались к ней, и голос его звучал бы в такт этим прикосновениям...
И почему вдруг вместо всего этого ей хотелось сейчас плакать?
«Дура потому что, – сердито подумала Маруся. – Того и гляди истеричкой стану».
Женщин, готовых в любую минуту закатить истерику по причине неожиданного творческого кризиса, или из-за непонятости миром примитивных людей, или из-за нечуткости мужчин, или еще по какой-нибудь глобальной причине, Маруся перевидала достаточно и вовсе не хотела им уподобляться. Но слезы сдержала с трудом.
Веселье тем временем шло своим чередом. Песня про родное спецподразделение – какая-то замысловатая рифма была в ней к этому слову, – сменилась другой песней, про костер и мокрую палатку, в которой спят друзья. Потом петь перестали и только пили, потом Гоша снова закричал что-то про подлых баб, которые ломают жизнь правильным мужикам, и заскрипел зубами, и заколотил кулаком по столу, и даже ударил Николая, пытавшегося его успокоить, после чего Костян и Серега заломили ему руки, поволокли к дивану, на котором как раз перед их приходом Маруся расстелила постель на ночь, и, одетого уложив на эту постель, минут десять продолжали держать, пока он не перестал рваться у них из рук и не захрапел.
Он разметался за спинами у друзей, сидящих у стола, от его подошв отваливались, подсыхая, и падали на простыню комочки грязи... И в этих комочках, почему-то именно в них, Марусе почудилось вдруг что-то такое, от чего слез было уже не сдержать. Она вскочила и выбежала из комнаты.
– Ты что, беременная?
Маруся отняла руки от заплаканного лица и посмотрела на Николая. Тот вошел на кухню незаметно и теперь возвышался над нею как дуб. Какой-то никчемный, лишний и очень назойливый дуб.