Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
Через семь лет Сливинского избрали членкором и предложили создать новый институт в Воложилине. Туда он и укатил с одиннадцатилетней дочкой, оставив жену в московских апартаментах. Чтобы не делить роскошную квартиру, они, по молчаливому согласию, не разводились, каждый жил своей жизнью, в свое собственное удовольствие. Как-то само собой получилось, что Фаина поехала с отцом, а не осталась в Москве с матерью. Обычно говорят, что «дочки тире матери», но если взрослые принуждают их в детстве делать выбор, то чаще получается, что «дочки тире отцы». Что-то вроде сигнала SOS. Жена недолго оставалась одинокой, к ней перебрался, почти по-пластунски и, похоже, основательно, один из преданных друзей Сливинского. Ей всю жизнь не хватало лысого толстячка, на которого можно излить заботу и ласку, а при случае и повиниться в легких шалостях, чтобы
Сливинский изредка звонил жене. Передавал привет «пузанчику». Фаина летала к матери на каникулы, иногда и так просто, сходить в Третьяковку или в пирожковую возле Ленинки. Толстячка в эти дни с матерью не было, но вся обстановка в доме была приспособлена, подогнана под его пузатые вкусы и запросы – Фаина чувствовала это обостренно и с досадой на мать. Она любила отца. И хотя ему постоянно было не до нее, воспитанием и кухней занималась няня («Арина Родионовна»), – в нем она всегда видела искренне заинтересованного в ней человека. Мать же вызывала у нее снисходительное чувство жалости, как беспомощное домашнее животное, к которому, правда, сильно привязываешься. С годами у матери вера в свои чары возросла, и это было порой невыносимо, хотя за ней по-прежнему волочилось пол-института. Была она безукоризненным референтом, таких в Москве еще поискать. Директору института один министр из Тбилиси предлагал за нее в качестве выкупа дачу в Цхалтубо.
Всю отцовскую библиотеку Сливинский взял с собой, оставив жене только творения блаженного Августина епископа Иппонийского. Августин натворил много чего об аскетизме и блуде, о грехе, плоти и похоти – пусть почитает, полезно будет к старости узнать, в каких грехах каяться. Знания не старят, но в старости помогают лучше понять молодость и почему она так спешила к старости. Главное, этих знаний успеть поднабраться, пока не совсем поздно будет. Может, и наберется.
Фаине в первый раз Августин попал в руки, когда ей было лет четырнадцать (она случайно наткнулась на него в шкафу, разумеется, забытого и так ни разу и не читанного; видно, было уже поздно), и произвел на ее девичью душу, взбудораженную проснувшейся чувственностью и игрой воображения, – потрясающее действие. Она несколько раз перечитала его, многое не поняла, но поняла все-таки больше, чем надо было понять в ее годы, и Августин окончательно прописался в Воложилине, где вряд ли кто когда слышал о блаженном епископе.
Августин круто обвинял все человечество в первородном грехе, и Фаина никак не могла сладить с мыслью, как же так получается, что изначально и огульно в этом виновен весь человеческий род и даже новорожденные младенцы. Прямо фашизм какой-то! Ее собственная природа говорила ей о том, что взаимоотношения полов – это самое прекрасное и чистое, что может быть на свете, хотя разумом она верила блаженному Августину, что человек на то и человек, чтобы управлять своей волей. Интуитивно она хотела, ждала, жаждала любви, как высокоморальная тургеневская героиня, а в мыслях готовила себя к аскетической высоконравственной жизни. Тогда же она прочла «Отца Сергия» и «Дневники» Толстого, и облачка не по-детски серьезных размышлений стали часто набегать на ее чистое прелестное личико в золотом обрамлении густых волос.
Фаина вытащила покрытые пылью богословские и философские книги из вторых рядов книжных шкафов отца и, как когда-то отец ушел с головой в математику и физику, так и она углубилась в философию и богословие. Прекрасная память доставляла ей наслаждение, когда она одну и ту же мысль находила у разных авторов, по-иному выраженную, с другим привкусом и ароматом. Платон, Сенека, Диоген Лаэртский, блаженный Иероним Стридонский, Дионисий Ареопагит, Библия, Коран, Эразм Роттердамский, Шопенгауэр, Шмаков, Соловьев, Декарт – согласись, если это прочитать между четырнадцатью и шестнадцатью годами девичества, можно без всяких призывов почувствовать на себе благодать Божию и стать обращенной, монахиней, либо просто просидеть в девках, как последняя дура. Разумеется, оставаясь девственницей, так как в девках сидят по-разному.
Было, было время, когда Фаину всерьез заинтересовали конкретные и скрупулезные советы блаженного Иеронима Стридонского, которые он давал некоей Евстохии, дочери знатной матроны Рима, как, например, сохранить девственность; и не раз уже сожалела Фаина, что нет в Воложилине храма богини Весты, где можно было бы тридцать лет жизни отдать богине домашнего очага и не грешить.
Впрочем, Фаина верно думала, что ее папа отнесется к этому выбору с весьма большим неодобрением, как в свое время и папа римский не очень-то одобрил аскетический образ жизни той же римской матроны и дочери ее Евстохии. Сливинский был жизнелюб, и в отпуске, который неизменно проводил на Черном море, любил загорелых веселых женщин, и они любили его за искренность и щедрость. Одна даже приезжала откуда-то два раза в Воложилин, и отец, слегка конфузясь, отправлял Фаину на пару деньков в Москву проведать мать.
Фаине шел семнадцатый год. Не так бойко, как боевой восемнадцатый в известной песне, но тоже давал о себе знать. И конечно же прав был Эразм Роттердамский: в таком возрасте, что называется, самом цветущем, не имея никакого страха перед старостью, имея счастливую внешность, отличное здоровье, безупречное имя, светлый разум, достойный тела, мягкий, приятный нрав… Нет, нрав пока оставим в сторонке, за скобками. Имея такой роскошный букет свойств, конечно же, было неразумно даже в мыслях предаваться аскетизму. Воистину, зачем походить на розу, которая к ночи подобрала и поджала свои лепестки. Да и потом, что такое аскет? Аскет – это раскаявшийся грешник. Как можно быть тем, не знаю чем? Надо сначала все испытать, кем-то побыть, тем же грешником, например (ведь что там говорить, в грехе много сладкого), а уж потом все отвергнуть и стать аскетом. Кто бы подсказал? Все святые – в прошлом отъявленные пустозвоны и грешники. Однако же стали святыми. Выходит, им не помешали ошибки молодости. Вот только не надо тянуть «обращение» до старости, ибо, как заметил тот же Эразм, «что несчастнее старости, которая, оборачиваясь назад, с ужасом видит, как прекрасно то, чем она пренебрегла, как гнусно то, чем дорожила».
Тут, впрочем, Фаина не справлялась с диаметрально противоположными посылами и путалась, что же в прошлом было прекрасно, а что гнусно: порок или святость. Спешила девочка – она-то думала, что оборачивается и смотрит на свое прошлое из старости, в то время как тянула шею в запредельные дали будущего и там пыталась разглядеть свое прошлое, которого еще не было. При этом она, понятно, не обращала внимания на то, что оборачивается легко и упруго, как всякий молодой листок на ветке, тогда как в старости, чтобы оглянуться назад, приходится разворачивать все туловище, как пень, который корнями тянет за собой всю землю.
Фаине, как я уже говорил, одно время и хотелось бы причислить себя к святым, но вот пять лет, проведенных в современном городе, мало походили на пять лет отшельничества в Сирийской пустыне (если, конечно, не называть отшельничеством житие за пределами столицы); половину двухэтажного коттеджа с зеленым двориком и видом на озеро – с большой натяжкой можно было бы назвать кельей или пещерой; дневное ее скудное пропитание черпалось из еженедельных академических пайков, в которых попадались и красная рыбка, и красная же икорка, и паштетик из гусиной печенки, по тем временам дефицитные; власяница, покрывавшая ее тело, не вызывала нестерпимый зуд, не скрывала в себе вшей и не отбивала плотские вожделения, а имела импортный ярлык и приятный запах; что же касается суровых епитимий – она их налагала на себя добровольно в виде изнурительных изучений всей философско-богословской литературы, английского языка и латыни, да еще, по интересу, французского и древнегреческого. Слезы и стоны как-то не получались, не давались, приступов духовного экстаза не находило. Да и спрашивается – для чего наводить святость на святость, что делать с грехом, которого не было?
Сливинский с любопытством наблюдал за духовным ростом дочери. Никакой Ла Шателье или Гоббс не смогли бы математически точно описать устойчивость ее состояний. Это скорее было состояние сплошной неустойчивости. За последние два года характер у нее стал крайне неуравновешенным, и Фаину то и дело бросало с одного края духовной Ойкумены в другой. Ей всего хотелось и не хотелось ничего. Ей страшно все надоело, но жуткое любопытство и всеядная любознательность пересиливали отвращение ко всему. Ей одновременно хотелось идти в ногу со временем и подставить этому времени подножку. Собственно, все это проходили.