Мурзук
Шрифт:
Пришел отказ от кабаков и богемы, настала жизнь отшельника-аскета. Росло мастерство. Но все то же разочарование повторялось: пока пишешь картину, видишь как бы живое яйцо – краски, согретые душой и страстью. Закончен труд – и померкли краски: не удалось им передать самого главного, всегда неуловимого. Осталась холодная, мертвая скорлупа.
Куда же девается священный пыл творческого порыва? Вытекает, умирает, как живое содержимое яйца?
Нет, так не может быть! И растущий мастер понял: теперь он пьет содержимое яйца – питательный источник жизни
И вдруг опять все исчезало.
Пришел день: изнеможенный голодом и непосильным трудом, он швырнул кисть в угол и бросился на кровать. А утром взглянул на картину холодными глазами отрекшегося – и сам поражен был тем, что сделал: краски жили, неуловимое воплотилось.
Признание пришло скоро. Писал он все то же: таинственные недра уходящего «до края света» родного леса, лесную сказочную нечисть родного народа – мечту свою. И его детства мечта вдруг оказалась необходимой чужим людям европейских городов – людям, никогда не видавшим таких лесов.
Пришла слава.
Пожар войны и встречный огонь революции – там, на далекой родине. Но блестящие парижские салоны держали крепко. Туманилась голова.
Вернулся, когда жизнь на родине была перемолота. Стариком. На готовое.
Приняли. Устроили выставки. Называли непревзойденным мастером. Но ждали от него еще чего-то.
Большие годы сказались: устал. Покоя хотелось, покоя прежде всего.
Поехал в родной городишко: отдохнуть, подумать, может быть, начать сначала.
По-прежнему, привычно работать не удавалось и здесь.
Давно истлела коллекция птичьих яиц на пыльном чердаке. Врос в землю родной домишко.
Загородный совхоз заново отремонтировал и выкрасил по указаниям почетного гостя домик в запущенном саду.
Но казавшееся таким желанным одиночество мешает работать. И как это не успел обзавестись семьей за всю долгую жизнь? Могли бы уж быть внуки. Или хоть маленькая дочь: нежный мостик в новую жизнь. Теплая забота о ней.
Теперь уже поздно.
Что же Черноголовка-то сегодня молчит?
Ах да!..
Выходя из дому на следующее утро, старик в первый раз не взял своего ящика.
Он направился в темный угол сада, прямо к частым густым елушкам, и стал осторожно раздвигать их руками.
Скоро он нашел то, что искал: легкое гнездышко, сплетенное из тонких еловых веточек, скрепленных липкими серыми комочками паутины. Паутинки были верным признаком, что это – гнездо славки-черноголовки; другие птицы не терпят в своем гнезде паутины, а эта нарочно кладет.
Птенцы уже вывелись. Они были одни и лежали беспомощно голыми комочками, плотно прижавшись друг к другу.
Старик отошел от гнезда, спрятался за темную ель и стал ждать.
Неожиданно из елушек вынырнула Черноголовка-мать. Услышав ее приближение, сейчас же встрепенулись птенчики.
Черноголовка торопливо сунула мягкую гусеничку в первый попавшийся рот и сейчас же полетела искать другую.
Долго стоял старик за елкой и смотрел на гнездо. Черноголовка прилетала несколько раз и каждый раз – с кормом. И всякий раз при ее приближении из гнезда поднимались толстые слепые головки, разевали жадные рты – и слышался голодный писк. Скормив гусеницу, чистоплотная птичка подхватывала жидковатый белый комочек, выпущенный одним из птенцов, торопливо уносила его прочь от гнезда.
– Трудно же тебе одной, мать, – задумчиво сказал старик. – Всех накорми, за каждым прибери.
У старика в привычку вошло ежедневно утром и вечером наведываться к гнезду.
Он хорошо заметил, что Черноголовка никогда не может досыта накормить своих птенцов. Каждый раз они встречали ее голодным писком и успокаивались только вечером, когда мать садилась в гнездо сама, обнимала птенцов приспущенными крыльями, накрывала теплым своим тельцем. Конечно, они засыпали голодными.
В гнезде их было пятеро – четыре сильных и один слабенький. Сильные выше тянули головки, они первыми встречали подлетающую с кормом мать, оттирали от нее слабого.
Они быстро росли и крепли, им доставалось больше пищи, потому что Черноголовка в спешке всегда совала корм в первый подвернувшийся клювик.
А слабый птенчик хирел с каждым днем. Он шевелился все меньше и слабее, пищал все тише – и однажды на глазах у старика уронил голову, затих совсем.
Стоя за елью, старик смотрел, что будет делать мать.
Подлетев к гнезду, Черноголовка сразу заметила, что один из ее птенчиков не поднимает навстречу ей головку, не пищит, не просит есть. Тут в первый раз она забыла сунуть гусеничку детям: сама проглотила ее. Потом быстро схватила мертвого птенца в лапки, полетела с ним в кусты и там бросила.
И сейчас же снова помчалась искать корм для других, для живых своих птенчиков.
Старик совсем забросил краски. Целый вечер он потратил на шитье мешка из тряпки, прилаживал его к палке. И весь следующий день ходил, махал этим сачком по траве и кустам, что-то вынимал из него и складывал в большую картонную коробку.
Утром – еще солнце не взошло – старик неуклюже подкрался с тряпочным своим сачком к елушкам – и накрыл им гнездо вместе с птенцами и их матерью. Так в сачке и понес домой.
Выпущенная в комнате Черноголовка в первую минуту испуганно метнулась в самый темный уголок. Потом вдруг стремительно кинулась оттуда в окошко, стукнулась о стекло и, ошеломленная ударом, упала на подоконник.
Старик между тем осторожно выпростал из мешка гнездо с птенцами, положил его на стол. И птенцы, молчавшие в темном и тряском мешке, запищали, полезли из гнезда – вот-вот выпадут.