Мурзук
Шрифт:
– Так и знай раз навсегда, – сказала бабушка, – у Лая дружба дружбой, а служба службой. Коли тебе сказано – «нельзя!», – так и не думай делать: все равно Лай не даст.
В том-то и был весь фокус: ведь бабушка, когда я к спичкам тянулся, всякий раз говорила мне: «Нельзя!» А Лай это слово отлично знает.
Теперь-то все просто объясняется, а маленький я ничего такого понять не мог. Вот и считал, что Лай вроде бабушки. Думал, он глядит за мной и боится, как бы я избы не спалил.
Так он меня напугал, что после этого случая я при нем не только делать – даже думать плохое
Черноголовка
Дочери.
15/VI 1940 г.
В саду совхоза – там, где упал давно сгнивший забор и старинный помещичий сад соединился с диким лесом, – в густых елушках пела тоненькая черноголовая птичка.
Старик любил послушать ее песню.
Он жил в заново отремонтированном и выкрашенном в ярко-красный цвет домике, в самом отдаленном углу сада.
Вечерами садился старик на крыльце, задумчиво посасывая трубку, – и закрывал глаза. Из дому выходил кот – упитанный черный мурлыка – и садился рядом с хозяином. Так сидели они молча, и в елушках начинала петь веселая маленькая Черноголовка.
Вернее, заканчивала. Начинала петь Черноголовка с самого раннего утра, едва стряхнув с себя ночную дрему. И пела весь день до захода солнца. Пела, весело разыскивая маленьких червячков-гусениц для подруги: подруга ее сидела в гнезде, терпеливо высиживала птенцов. Пела, деловито перепархивая с дерева на дерево. Пела, прыгая по земле или усевшись отдохнуть на минутку на ветке.
Но днем старик ее песен не слышал: ведь утром и днем так много разных голосов, криков и шумов в саду и в лесу, а у Черноголовки не такая уж сильная песня. Да и думал старик о другом с утра. Каждое утро он брал плоский ящик, шел на берег озера и садился писать акварельные этюды. Старик был художником. Он постигал мир глазами. И, погруженный в свою работу, переставал слышать звуки.
А вечером работа заканчивалась. Надо было дать отдых натруженным глазам. Старик закрывал их – и ему тогда становилась слышна песня веселой Черноголовки.
У Черноголовки всего и была одна песенка. Но пела она ее часто, иногда меняя в ней некоторые ноты. Голос Черноголовки был чистый, звучный и напоминал маленькую флейту. Он то выводил нежную, замирающую к концу мелодию, то прищелкивал и трещал по-дроздиному, то шаловливо передразнивал голоса других птиц.
От этой песенки старику становилось хорошо на душе, немножко грустно и как-то особенно уютно.
Старик всю жизнь прожил один, и уюта ему больше всего не хватало в жизни.
Раз, когда он сидел так, вслушиваясь в звуки невидимой маленькой флейты, товарищ его – старый черный кот – бесшумно соскочил с крыльца, перебежал дворик и исчез в кустах.
Старик ничего не заметил. Закрыв глаза, он тихонько посапывал трубкой. Он думал, что его черный друг, как всегда, сидит с ним рядом.
Вдруг песня оборвалась жалким писком.
Старик открыл глаза, вынул трубку изо рта, с тревогой повернул ухо к елушкам.
Прошла минута, другая, третья. Нет, Черноголовка не пела больше.
Начинало темнеть. Ни шороха не доносилось из сада.
Вдруг
Старик сердито засопел трубкой. Он вдруг почувствовал себя совсем одиноким в диком, заброшенном саду.
До полной темноты сидел он на крылечке, молчаливый и расстроенный.
И ночью, когда лег в постель, и кот, по обыкновению, вспрыгнул к нему на кровать, старик спихнул его ногой на пол и сказал:
– Ты зверь. У тебя нет сердца.
Потом подумал, вылез, кряхтя, из постели и привязал кота на веревку к ножке кровати.
Утром, как всегда, старик взял ящик с красками и побрел на берег озера.
Но не спешил приступать к работе. Раскурил трубку. Поглядывал, щурясь, на оранжевый песок берега, на зеленую воду, на трепетно отраженные в зеркале воды серебристо-голубые стволы больших осин на острове.
Блаженное спокойствие, так грубо нарушенное вчера смертью любимой птички, возвращалось медленно. Хотелось, чтобы хоть тут все было без изменений, привычно.
Из-за острова плавно выдвинулась узкая лодочка. На корме ее высилась тонкая девичья фигура с веслом в руках.
«Вот и Гондольер Молодой», – удовлетворенно подумал старик.
Так он мысленно назвал незнакомку, каждое утро проплывавшую мимо него в лодке. Он знал только, что она из партии не то геологов, не то зоологов, стоявшей лагерем по другую сторону озера.
В нескольких местах среди воды на ровных расстояниях друг от друга возвышались группы кустов. Как клумбы. Незнакомка по очереди подъезжала к каждой из них и раздвигала ветви тонкими руками. Потом отъезжала от «клумбы», записывала что-то в книжечку, стоя на корме, – и направляла лодку к следующей.
Проезжая мимо художника, она всегда приветливо, но односложно здоровалась с ним. Старик молча кивал в ответ – и видение беззвучно скользило мимо.
Ему нравилось такое уважение к его труду, обычно вызывающему назойливое любопытство случайных свидетелей. Нравилась серая клетчатая блузка и юбка, узко перехваченная в талии красным кушачком. Нравилась ладная фигурка, худое личико, гладко причесанные на прямой пробор невьющиеся черные волосы.
Даже влюбленный затруднился бы сразу ответить, красива ли она. В ней не было ничего бросающегося в глаза. Но опытным глазом художника старик с первой же встречи понял в ней безошибочную соразмерность всех частей тела и черт лица, как раз то, что делает человека спокойно прекрасным в полной гармонии со всем окружающим его в природе.
Недаром эта ладная фигурка вне плана и заданий сама собой вошла во многие последние его этюды.
Вне плана и заданий и даже вопреки им – потому что художник писал этюды для задуманной им большой картины: «Без человека».
Картина первозданной природы: томный полдень склоняющегося к осени лета, величавый покой матери-земли, покой воды, покой плодоносящих деревьев и высоких, сильных трав. Полуденное перемирие в извечной войне животных: птицы со сложенными крыльями, сонно греющийся на солнцепеке чуткий речной зверь – выдра.