Мушка
Шрифт:
— Не будете ли вы так любезны на минутку дать мне вашу банковскую карточку?
И всё.
В отеле они оставались совсем недолго, через три дня переселившись в прекрасную, правда маленькую, квартиру, которую подыскал для них один хороший знакомый, соотечественник. В квартире был даже балкон с живыми белыми и красными цветами в ящиках вдоль перил; такие же ящики висели и за окнами. Из комнат виднелся лес; живые иголки сосен были темно-зелеными, а на засохших ветках — золотисто-красными. Виднелись и Альпы, казавшиеся нарисованными на холсте. С трудом верилось в то, что это настоящие горы.
Надо заметить, что Ферета и Филипп по-разному приняли Женеву. Точнее, Ферета вообще ее не приняла. В той маленькой женевской квартире
В Женеве Ферета все чаще делала кисти для акварели из своих волос, но все реже рисовала и писала; он же, как и обычно, целые дни проводил за подрамником. Ферета по утрам долго спала, потом долго оставалась в постели — она хотела, чтобы завтрак начинался как можно позже и продолжался как можно дольше. Чтобы каким-нибудь образом он растянулся до ужина. Чтобы начало дня, заполненное пугающими вопросами, отодвинулось на как можно более позднее время, чтобы, если можно, день не начинался никогда.
В одну из своих первых недель в Женеве, как только они более-менее устроились, Филипп и Ферета пригласили на обед того самого швейцарского галериста и одного приятеля, у которого в Женеве был дом, а в Италии, на озере Maggiore, замок, где они иногда гостили. Галерист оказался румяным, волос у него росло больше в ушах, чем на голове, а черная борода невероятно походила на шерсть его пса, которого он привел с собой. Псу под столом поставили две миски, одну с едой, вторую с водой. Все время пока они обедали, Ферета боялась, как бы зверь под скатертью не укусил ее за ногу, защищая свое добро.
— Я слышал, мадам тоже художник? — спросил галерист с улыбкой, которая никак не хотела появляться на его губах. Словно он и его губы не были союзниками.
Вместо ответа Ферета достала из сумочки губную помаду и прямо на салфетке рядом с супом, который они в тот момент ели, изобразила пейзаж под названием «Полдень в говяжьем бульоне». Сложила салфетку и вручила ее галеристу.
— You paint using the make up? How long will it last? — спросил человек с собакой.
— Never mind, — ответила она едко и добавила: — It is for you.
Но тут же поняла, что мужу дело портит, а себе не помогает. И замолчала, решив до конца обеда не говорить больше ни слова.
Как-то вечером после Рождества, сидя перед только что начатой картиной, Филипп спросил Ферету, почему она не купит такой же аквариум с рыбками, как дома.
— Потому что я не дома, — ответила она, — и если бы я осталась здесь навсегда, это было бы равносильно смерти, ведь я здесь чужая. То же самое, имей в виду, можно сказать и о тебе! И Борхес знал это, потому-то и приехал сюда умирать.
— Борхеса здесь нужно было переводить, а наши картины переводить не надо. Наши картины — это prêt-à-porter.
А когда он потом спросил ее, почему она теперь так мало работает, Ферета ответила ему словами, которые стали решающими для дальнейшего течения их жизни:
— Прошу тебя, не задавай мне вопросов. Особенно о работе. Когда мы с тобой познакомились, ты был для меня, да и не только для меня, настоящим богом живописи. Представь себе, что начинаешь
— Что ты там найдешь? Два утомленных зеркала с заржавевшей улыбкой? Там не успеешь причесаться — и у тебя уже насморк. Что же касается нас с тобой, то все это просто означает, что я тебе больше не нужен. Ни я, ни мои картины.
— О живописи, прошу тебя, больше ни слова. Она-то сюда нас и завела. — Замолчав, Ферета взяла свой кобальтовый стакан с карандашами, сложила вещи и на следующий день отправилась домой, к своей дочери Гее.
На прощание он сказал ей:
— Люди делятся на тех, которые чувствуют, что их место там, где они и находятся, и на тех, которые чувствуют, что там, где они находятся, им не место. И с этим ничего не поделаешь. Только, Ферета, обрати внимание, сегодня ты сбегаешь в третий раз. Сначала ты сбежала от первого мужа. Потом от своего ребенка. Наконец сейчас ты бежишь и от второго мужа. В сущности, ты бежишь от отца и от матери, от ответственности. Нелегко нести ответственность перед жизнью, перед ребенком, перед браком. Но есть то, от чего ты сбежать не сможешь. Это ты сама. И твой талант. От себя и от своего дара тебе не скрыться, как бы ты ни старалась…
4
Любовное и еще одно письмо
Оставшись один в пустой квартире, Филипп поначалу надеялся, что это ненадолго. Он принялся писать, как обычно, но очень скоро занятие это показалось ему бессмысленным, потому что картину некому было показать. Он понял, что уже давно писал все свои вещи для Фереты, для ее глаз. Но поскольку живопись перестала ее интересовать, да и вообще Фереты здесь больше не было, а значит, и увидеть она ничего не могла, живопись перестала интересовать и его. Что сделано, то сделано, подумал он.
Полил чаем цветы на окнах и стал привыкать к одиночеству.
Он начал вспоминать давно забытые слова и предметы. Так, он вспомнил, что, когда был маленьким, тетка никак не хотела купить ему бананы, хотя он очень просил. «Бананы собирают обезьяны, собирают руками, которые они никогда не мыли», — упрямо твердила она.
Еще он вспомнил старую поговорку: тот, о ком гугеноты говорят, что он гвельф, а гвельфы — что гугенот, он и есть тот самый, истинный. Филипп не был уверен в точности формулировки, но ему нравилась сама идея, выраженная в этой фразе. Он перестал ходить на приемы. Там все меня знают, а я больше не знаю никого, думал он. Как-то он нашел на полке забытую прежним жильцом книгу, руководство по курению трубок. От нечего делать прочитал несколько страниц. А так как и сам был любителем трубки и по меньшей мере раз пять в день прерывал свое одиночество курением, которому отдавался теперь гораздо чаще, чем раньше, чтение поначалу его увлекло.