Мусоргский
Шрифт:
Не отозвалось ли в сердце великого князя тогда, в 1885-м, когда он будет писать эти простенькие, но живые строки, то, что он услышит в январе 1874-го, на первом представлении «Бориса Годунова»?
«Во всей зале едва ли не один Константин Николаевич остался недоволен», — черкнет Стасов своей дочери через несколько дней. На самом деле картина была много сложнее. «G'en'eralissime» позже и сам припомнит — с характерным восторженным нажимом: «Старики, индифференты, рутинисты и поклонники пошлой оперной музыки дулись и сердились (это тоже
— Рад, сударыня, что опера произвела на вас столь сильное впечатление, — наклонился к ней Компанейский.
— Какая это опера! — услышал он. — Музыки здесь нет никакой. Но, признаться сказать, я все время со сцены глаз не спускала. Как восхитительно играет Мельников, до сих пор каждое его слово звучит у меня в ушах! Это гений, а не артист!
— А Шуйский как вам нравится?
— Тоже бесподобно играет, но Мельников много выше!
Васильев 2-й, исполнитель Шуйского, с прекрасным голосом, но актер «чрезмерный», тоже заслужил неожиданное одобрение. И словно раскрыл глаза Компанейскому на все странности услышанных отзывов. Публика уверилась, что в опере почти нет музыки, но Мусоргского выручили артисты. Даже те, кто обычно не блистал особым талантом, в этом спектакле был неподражаем. И Николай Иванович прозрел: «Посредственные артисты казались гениальными актерами только потому, что они исполняли гениальные мелодии речи, полные художественной правды и драматизма» [166] .
166
Компанейский Н. И.К новым берегам: Модест Петрович Мусоргский, 1839–1881 // Русская музыкальная газета. 1906. № 17. Стб. 432–433.
Если б Мусоргский мог трезво оценить то, что произошло 27 января, в этот поразительный вечер, он мог бы повторить слова героя Достоевского: «…со мной случилось престранное происшествие». Одни всю силу спектакля приписали игре актеров. Другие были возмущены хоровыми сценами, где народ то сгибается под палкой пристава, то расходится до откровенного бунта. Третьи, — молодая часть публики, — именно эти сцены подхватила, распевая их темными петербургскими вечерами. Не потому ль, что в них запечатлелась своего рода «крамола»? В сущности, опера до конца еще и не была услышана. Каждая часть зрителей схватывала лишь какую-то внешнюю ее сторону. Впрочем, вряд ли Мусоргский мог бы оценить всю странность «происшествия». Слишком он был сейчас, весь и целиком, в своем создании. К тому же его ждало еще одно испытание.
Сколько всего свалилось в один только день, после бессонной ночи, когда нервы напряжены, когда ждешь вечера как приговора. И вот — уже ощутим успех, уже слышишь овации, уже тебя вызывают на сцену… В одном из антрактов его разыщет Людмила Ивановна. И сообщит то, чего он никак не ожидал. Четыре дамы, необычайно ценившие его творчество, четыре восторженные души — заказали ему венок.
Наталья Федоровна Пивоварова и Зоя Михайловна Чарушникова, давние поклонницы Мусоргского… Надежда Петровна Дютур, внебрачная дочка Стасова, тайно влюбленная в композитора… Анна Васильевна Никольская, сестра «дяиньки» Никольского… Их стараниями было приготовлено это подношение. Четыре ленты. Белая, с красными славянскими буквами: «О и уж тебе за Бориса слава!» Голубая, с желтой надписью: «Поднялась сила пододонная!» Красная, где стальным стеклярусом было вышито: «К новым берегам!» И желтая, с белыми бусами: «Мусоргскому, 27 января».
Первой
Венок попытаются передать через дирижера, Направника. Тот мягко уйдет от несколько неловкой миссии. Мусоргский, похоже, был просто ошарашен внезапной наградой. Кажется, порывался даже после окончания спектакля сразу уехать из театра. Венок все-таки примет, но не на публике. Да и как было поступить, если все ж таки бенефис Юлии Федоровны? Ее стараниями «Борис» был поставлен. Ее публика засыпала цветами, и ей же поднесли — серебряный венок…
Стасов рвал и метал. Ему казалось, что Людмила вела себя глупо. Что Направник отказался передать венок композитору не то из ревности, не то из зависти. Что Мусоргскому тоже «нашептали какие-то дураки актеры за кулисами». Что и сам композитор вел себя трусливо, нехорошо.
…Владимир Владимирович Стасов, всегда повернутый лицом к миру, всегда энергичный, — он никогда не мог остановиться, вглядеться в самого себя, усомниться в своей правоте. Каждый день, каждую минуту, мгновение он чувствовал себя непогрешимым. И когда знакомые ему люди вели себя не «по-стасовски», ему даже некогда было задаться вопросом: быть может и у них могли быть серьезные мотивы поступить так, а не иначе? Мусоргский был невероятно чуток к нюансам, к оттенкам. Через деталь он был способен постигнуть целую эпоху. Конечно, он понимал, что его детище, его опера — произведение значительное. Не потому только, что столько сил было вложено. Он не мог не чувствовать, что схватил эпоху, что воспроизвел кусок русской истории и что сказал нечто новое не только о русском человеке, но вообще о человечестве. И не ему ли, наделенному столь «говорящим» именем — Модест, «скромный», — было не ощутить всю неуместность затеи с подношением?
Первое взаимонепонимание. Глубинное. Которое зижделось в самих натурах Стасова и Мусоргского. И оно не закончилось этим и радостным и мучительным вечером.
Мусоргский переживал случай с венком до крайности болезненно. Стасовские нападки на Эдуарда Францевича, похоже, уже коснулись его ушей. Но ведь как ни относись к предпочтениям Направника, дело свое — этого уж нельзя было не признать — он выполнил самым достойным образом.
На следующий день после премьеры композитор отправил «Баху» записочку, надеясь, что неугомонный Стасов остановится:
«Дорогой мой G'en'eralissime, умоляю: не оглашайте в печати истории с венком. Может случиться то, чего Вы менее всего желаете. Может не пойти „Борис“. Умоляю Вас всей силой Вашей любви ко мне».
Всякий подлинный художник любит свое создание как собственное дитя, — более славы, более себя, быть может, более всего на свете. Мусоргский, зная характер «Баха», все-таки еще надеялся, что нелепость с венком не превратится в скандал. Но премьера «Бориса Годунова» — была лишь первым действием той драмы, которым стал для Мусоргского 1874-й год. Второй акт оказался мучительным.
Великое произведение с неизбежностью делало участниками драмы всех, кто к опере прикоснулся. 28 января скрипели критические перья. 29-го — появились первые отклики. Разумеется, Ларош не мог хвалить: эстетика Мусоргского была ему не по душе. И все же Герман Августович был человеком образованным и воспитанным. Он мог придраться, услышать «несомненные следы влияния „Каменного гостя“ и последних романсов Даргомыжского», заметить, что автор «Бориса» «в местах колоссального и массивного характера часто впадает в Серова», но дарование Мусоргского отрицать было невозможно. Ларош пишет — и, отрицая, все-таки «зависает» между «нет» и «да».
«…одаренный талантом к речитативу, к характеристике, он очень слабый музыкант и не может аккомпанировать свои мелодии так, как это могут делать великие мастера оркестрового письма…»
«…композиция его опер отзывается дилетантизмом и неумелостью, хотя обнаруживает сильные проблески даровитой натуры».
«Хоры шли, может быть, очень хорошо, но обилие диссонансов и неискусное употребление голосов в новой опере доходит до того, что мы не всегда могли ручаться за намерения композитора и отличать его фальшивые ноты от фальшивых нот исполнителей, которых, может быть, и совсем не было; то же самое мы заметим и об оркестре».