Музей древностей
Шрифт:
— Шенель, до Смуты ты ведь не позволил бы себе передать моей сестре столь оскорбительное предложение? Каковы же эти новые теории, если они совратили даже тебя!
Нотариус Шенель пользовался не только доверием, но и уважением всего города: неподкупная честность и значительное состояние способствовали его авторитету. После описанного случая в его сердце вспыхнуло непреодолимое отвращение к дю Круазье. И хотя нотариус не был злопамятным человеком, он все же постарался восстановить против своего врага многие знакомые семьи. Дю Круазье, человек мстительный, вынашивал в своей груди злобные замыслы чуть не два десятилетия, затаив против нотариуса и д'Эгриньонов ту глухую и беспощадную ненависть, какую можно встретить только в провинциальной глуши. Полученный отказ буквально уничтожил его в глазах насмешливых провинциалов, среди которых он намеревался жить и над которыми мечтал главенствовать. Катастрофа, постигшая его, была столь ощутимой, что последствия ее не замедлили сказаться. Одна старая дева, к которой он с горя посватался, также отвергла его. Таким образом, взлелеянные им честолюбивые мечты рухнули: во-первых, из-за отказа мадемуазель д'Эгриньон, союз с которой открыл бы ему доступ в Сен-Жерменское предместье провинции, во-вторых — из-за отказа старой девицы, настолько уронившего его престиж, что ему стоило немало труда сохранить некоторое влияние хотя бы во второразрядных кругах городского общества.
В 1805 году г-н де Ларош-Гюйон, старший сын одного из наиболее именитых семейств округа, некогда породнившегося с д'Эгриньонами, попросил через Шенеля руки мадемуазель д'Эгриньон. Мари-Арманда-Клер д'Эгриньон отказалась даже выслушать нотариуса.
— Вы должны были бы понять, милый Шенель, что я теперь мать, — сказала она, укладывая спать племянника, прелестного пятилетнего ребенка.
Старик маркиз встал, направился к сестре, которая только что отошла от кроватки, и почтительно поцеловал ей руку; затем уселся на прежнее место и, овладев собой, наконец произнес:
— Вы истинная д'Эгриньон, сестра моя!
Достойная девушка вздрогнула и залилась слезами. Г-н д'Эгриньон, отец маркиза, будучи уже в преклонном возрасте, женился вторым браком на внучке откупщика, получившего дворянство при Людовике XIV. Семья д'Эгриньон считала этот брак невероятным мезальянсом, однако ему не придавали особого значения, ибо от него родилась только одна дочь. Арманде это было известно. Хотя брат неизменно относился к ней с исключительной добротой, он видел в ней до
— Я умру девицей д'Эгриньон, — просто ответила она нотариусу.
— Для вас не может быть более достойного имени, — отозвался Шенель, полагая, что сделал комплимент.
Бедная девушка покраснела.
— Ты сказал глупость, Шенель, — заметил маркиз, одновременно и польщенный словами бывшего слуги, и недовольный, что они огорчили его сестру. — Урожденная д'Эгриньон может выйти даже за Монморанси: у нас кровь чище, чем у них. На гербе д'Эгриньонов — рыцарь в золотых латах и лев с двумя алыми перевязями, и за девятьсот лет наш герб не изменился, оставшись в точности таким же, как в первый день. Отсюда девиз «Cil est nostre» [3] , принятый нашим родом на одном из турниров Филиппа-Августа; отсюда рыцарь и лев.
3
Это наш герб (лат.).
«Я не помню, чтобы когда-нибудь встречал женщину, так сильно поразившую мое воображение, как поразила его мадемуазель д'Эгриньон, — пишет Блонде, которому современная литература обязана, между прочим, и этой историей. — Я был, правда, еще очень юным, почти ребенком, и, может быть, впечатления, оставленные ею в моей памяти, обязаны яркостью своих красок тому влечению к чудесному, которое присуще этому возрасту. Когда я видел еще издали, как она, ведя за руку своего племянника Виктюрньена, не спеша идет по широкой аллее, где я играл с другими детьми, меня пронизывало чувство, напоминавшее действие гальванического тока, и, как я ни был юн, мне казалось, что во мне пробуждается новая жизнь. У мадемуазель Арманды были рыжевато-каштановые волосы, ее щеки покрывал легчайший, отливавший серебром пушок, который мне страшно нравился, и я старался повернуться так, чтобы солнечный свет падал на ее профиль; я отдавался обаянию се мечтательных глаз с зеленоватым оттенком, от взгляда которых меня бросало в жар. Я начинал кататься по траве, делая вид, что играю, а на самом деле, чтобы оказаться как можно ближе к ее маленьким ножкам и полюбоваться ими. Белизна ее кожи, тонкость черт, чистые линии лба, изящество стройного стана каждый раз вновь поражали меня, хотя я и не сознавал, что стан ее строен, лоб прекрасен, а овал лица — совершенство. Я восхищался ею так же, как в этом возрасте молятся дети, сами хорошенько не ведая о чем. Когда мои упорные взгляды наконец привлекали ее вниманье и она спрашивала мелодичным голосом, казавшимся мне полнозвучнее всех голосов на земле: «Что ты тут делаешь, мальчик? Отчего ты так смотришь на меня?» — я подходил ближе, переминался с ноги на ногу, грыз ногти и, наконец, краснея, отвечал: «Не знаю». А если случалось, что она гладила меня белой рукой по голове и спрашивала, сколько мне лет, я убегал и уже издали кричал: «Одиннадцать». Когда мне доводилось читать «Тысячу и одну ночь» и в сказке действовала царица или фея, я наделял их лицом и походкой мадемуазель д'Эгриньон. А когда учитель рисования заставлял меня срисовывать античные головы, я замечал, что волосы у них лежат так же, как у мадемуазель д'Эгриньон. Позднее сумасбродные мечты одна за другой исчезли, но мадемуазель Арманда, при появлении которой на главной аллее мужчины почтительно расступались, чтобы дать ей дорогу, и смотрели ей вслед, любуясь волнующими складками ее длинного коричневого платья, пока она не скрывалась из виду, — мадемуазель Арманда осталась жить в уголке моей памяти как идеал женской красоты. Изящные очертания ее фигуры, которые иногда обрисовывал порыв ветра и которые я угадывал, несмотря на ее широкое платье, эти совершенные очертания вновь воскресли в моих юношеских мечтах. А еще позднее, когда я упорно стремился постичь некоторые тайны человеческой души, память подсказывала мне, что мое уважение к мадемуазель д'Эгриньон, родившееся еще в ранней юности, быть может, вызвано было особым выражением, запечатленным в чертах ее лица и во всем облике. Спокойствие этого ясного чела в сочетании с затаенной душевной пылкостью, благородное достоинство всех ее движений, ореол исполненного долга — все это глубоко трогало и покоряло меня. Дети гораздо более восприимчивы к незримым воздействиям идей, чем принято думать: они никогда не смеются над человеком, заслуживающим почитания, подлинная прелесть их трогает, красота влечет, ибо они сами прекрасны, а между явлениями одной и той же природы существует таинственная связь. Мадемуазель д'Эгриньон была в свое время для меня предметом почтительного преклонения, и даже теперь, когда мое бурное воображение иной раз увлекает меня по витой лестнице средневекового замка, оно неизменно рисует мне образ мадемуазель Арманды как символ далеких рыцарских времен. Когда я читаю старинные хроники, она встает передо мной в образах прославленных женщин — то она Агнесса, то Мари Туше, то Габриэль. Я наделяю ее той любовью, которой она могла бы любить, но которая так и осталась погребенной в ее сердце. Это небесное виденье, мелькнувшее среди моих смутных детских мечтаний, появляется и теперь в тумане моих грез».
Запомните этот портрет, он верно отражает и физические и нравственные черты оригинала! Мадемуазель д'Эгриньон — одна из наиболее поучительных фигур этой повести, она дает наглядный пример того, что добродетели могут принести вред, если они не озарены светом разума.
В течение 1804 — 1805 годов две трети эмигрировавших семейств вернулись во Францию, и почти все, кто был из той же провинции, что и маркиз д'Эгриньон, опять водворились в своих наследственных поместьях. Не обошлось и без отступников: многие дворяне пошли на службу к Наполеону — одни оказались в его армии, другие — при дворе; а некоторые породнились с семействами новых богачей. Все, кто связал свою судьбу с Империей, вернули себе состояние и благодаря щедрости императора получили обратно свои поместья и леса; многие осели в Париже; но восемь-девять древних дворянских родов остались верны изгнанной аристократии и павшей монархии: это были Ларош-Гюйоны, Нуатры, Верней, Катераны, Труавили и другие; иные были богаты, иные — бедны; однако для них важно было не золото: превыше всего они почитали древность рода и чистоту крови, подобно тому как для антиквара ценность медали — не в ее весе, а в сохранности букв и изображения и в древности чеканки. Эти семьи признали своим главою маркиза д'Эгриньона; его дом сделался местом их собраний. Здесь император, властитель Франции, неизменно оставался всего лишь господином Буонапарте; здесь властвовал Людовик XVIII, живший тогда в Митаве; здесь департамент по-прежнему именовался провинцией, а префектура — интендантством.
Своей прямотой, честностью и бесстрашием маркиз д'Эгриньон снискал искреннее восхищение окружающих, а его несчастья, твердость и непоколебимая верность своим взглядам заслужили ему уважение всего города. Маркиз, эта великолепная развалина, сохранял то неподдельное величие, которое мы находим в грандиозных обломках прошлого. Рыцарская щепетильность д'Эгриньона была настолько известна, что во многих случаях враждующие стороны единодушно избирали его своим судьей. Все хорошо воспитанные люди из числа сторонников Империи и даже местные власти относились к его предрассудкам снисходительно, а к его личности — с уважением. Но б'oльшая часть нового общества, люди, которые во время Реставрации стали называться «либералами» и во главе которых тайно стоял дю Круазье, издевались над отелем д'Эгриньон — оазисом, куда допускались только чистокровные аристократы, и притом примерного поведения. Их злоба разгоралась тем сильнее, что многие почтенные люди, вполне достойные мелкопоместные дворяне, а также некоторые представители префектуры упорно продолжали считать салон маркиза д'Эгриньона единственным местом, где собирается хорошее общество. Префект, камергер императорского двора, всячески старался туда проникнуть, а пока смиренно посылал в «отель» свою супругу, урожденную Гранлье. И вот люди отвергнутые, из ненависти к этому провинциальному Сен-Жерменскому предместью в миниатюре, прозвали салон маркиза д'Эгриньона «Музеем древностей». Самого маркиза они упорно именовали «господином Каролем», причем сборщик налогов, посылая ему повестки, неизменно прибавлял в скобках: «бывшему дэ Гриньону». Это старинное написание фамилии маркиза заключало в себе насмешку.
«Что касается меня, — писал Эмиль Блонде, — то, обращаясь к воспоминаниям детства, я должен сознаться, что, невзирая на все мое уважение, даже любовь к мадемуазель Арманде, — название «Музей древностей» всегда вызывало у меня невольный смех.
Отель д'Эгриньон стоял на углу двух улиц; гостиная выходила двумя окнами на одну и двумя окнами на другую из этих улиц — самых людных в нашем городе. До Рыночной площади было шагов пятьсот. Гостиная походила на стеклянную клетку, и каждый идущий мимо непременно заглядывал в нее. Мне, двенадцатилетнему мальчугану, эта комната всегда казалась одной из тех диковинок, о которых вспоминаешь впоследствии как о чем-то, стоящем на грани действительности и фантазии, причем не знаешь даже, к чему это было ближе. Гостиная — в прошлом зал судебных заседаний — находилась над подвальным помещением с решетчатыми отдушинами, — некогда там томились местные преступники, а теперь была кухня маркиза. Не знаю, испытал ли я при виде громадного и роскошного камина в Лувре, с его чудесной скульптурой, столь же глубокое изумление, как перед большущим камином этой гостиной, пестро-узорчатым, словно дыня, и украшенным вверху барельефом, изображавшим Генриха III на коне (при нем эта провинция, некогда самостоятельное герцогство, была присоединена к королевским землям). Потолок поддерживали балки из каштанового дерева, которые, перекрещиваясь, образовали квадраты с вписанными в них арабесками. Края этого великолепного плафона были позолочены, но позолота уже потускнела и была едва заметна. Стены были обтянуты шелковыми ткаными обоями; на них в шести картинах изображался суд Соломона, а на резных золоченых рамах резвились амуры и сатиры. По желанию макиза, в гостиной был выложен узорный паркет. Среди всякого хлама, оставшегося после продажи замков в 1793 — 1795 годах, нотариусу удалось разыскать консоли в стиле Людовика XIV, штофную мебель, столы, стенные часы, люстры и фигурные канделябры, — все эти вещи чрезвычайно украсили нелепо-огромную, похожую на сарай гостиную, совершенно не соответствовавшую размерам дома; к счастью, смежная с ней передняя была такой же высоты. Она служила когда-то приемной президиального суда, к ней, в свою очередь, примыкал зал для совещаний, превращенный теперь в столовую. Под этими обветшавшими сводами — жалкими останками безвозвратно ушедшего прошлого — прохаживалось девять или десять вдовствующих аристократок; у одних тряслась голова, другие почернели и высохли, как мумии; иные держались неестественно прямо, другие — согнулись в три погибели; все они были разряжены в более или менее диковинные платья, находившиеся в полном разладе с модой, напудренные волосы завивали в букли и носили чепцы с пышными бантами и пожелтевшими кружевами. Никакие рисунки, самые карикатурные и самые глубокомысленные, не могли бы передать фантастический облик этих старух, которые и сейчас еще встают в моей памяти и гримасничают в моих сновидениях после каждой встречи с какой-нибудь старой женщиной, напоминающей их лицом или одеждой. Но потому ли, что я сам, испытав немало горя, приобрел способность проникать в сокровеннейшие тайники человеческого сердца, научился понимать все человеческие чувства, особенно — сожаление об утраченном и горечь старости, мне кажется, нигде потом, ни у умирающих, ни у живых,
Катастрофы 1813 — 1814 годов, которые привели к падению Наполеона, возродили к жизни завсегдатаев Музея древостей, а главное, внушили им надежду на возврат их прежнего влияния; но события 1815 года [4] и бедствия, вызванные иностранной оккупацией, а затем колебания правительства отсрочили до дня падения Деказа осуществление чаяний этих людей, столь живо описанных Блонде. Таким образом, наше повествование начинается, собственно, лишь с 1822 года.
Несмотря на привилегии, которые Реставрация дала в 1822 году эмигрантам, состояние маркиза д'Эгриньона не увеличилось. Пожалуй, ни один из дворян, пострадавших от революционных законов, не разорился так сильно, как он. Доходы его до 1789 года основывались главным образом на феодальных правах на ленные владения; многие знатные роды старались дробить свои земли как можно мельче, чтобы взимать больше податей и поборов. Дворянские семьи, находившиеся в подобном положении, были разорены и не имели никакой надежды улучшить его, ибо указ Людовика XVIII о возвращении бывшим эмигрантам непроданных имений ничего не мог им вернуть; а принятый впоследствии закон о возмещении убытков [5] также не мог ничего им возместить. Каждому известно, что поместья, которых лишились д'Эгриньоны, перешли в казну под названием «национальных имуществ». Маркиз д'Эгриньон принадлежал к числу роялистов, отклонивших всякое соглашение с теми, кого он называл не революционерами, а бунтовщиками, или, употребляя более парламентский термин, — либералами и конституционалистами. Вожаками этих роялистов (оппозиция называла их просто «ультра») были смелые ораторы «правой», которые, после первого же заседания палаты в присутствии короля, попытались, как, например, г-н де Полиньяк [6] , протестовать против Хартии, изданной Людовиком XVIII [7] , рассматривая ее как неудачный указ, вызванный временной необходимостью, и полагая, что король его пересмотрит. Маркиз д'Эгриньон не пожелал участвовать в обновлении обычаев и нравов, которое попытался осуществить Людовик XVIII, спокойно оставался в стороне, всегда готовый поддержать крайних правых; он ожидал, что ему возвратят все его огромное состояние, и не допускал даже мысли о каком-то «возмещении убытков», которым было так озабочено министерство Виллеля, желавшее таким путем укрепить королевский престол, уничтожить роковое неравенство в имущественном положении дворян, продолжавшее существовать, несмотря на новые законы. Необычайные происшествия, которые привели к Реставрации 1814 года, и еще более необычайное событие — возвращение к власти Наполеона в 1815 году, новое бегство Бурбонов и их вторичное возвращение, все эти легендарные перипетии современной истории произошли, когда маркизу было уже шестьдесят семь лет. В таком возрасте даже у самых непокорных натур того времени, не столько ослабевших от лет, сколько подорванных потрясениями в годы революции и Империи и похоронивших себя в провинциальной глуши, жажда действия иссякла и осталась лишь ярая непримиримость взглядов; почти все эти люди оказались замкнутыми в тесные рамки спокойной и раздражающей своим однообразием провинциальной жизни. А разве не величайшее несчастье для политической партии, если она состоит из стариков, да еще когда и сами ее идеи устарели? В 1818 году законная королевская власть казалась прочно утвердившейся, но маркиз задал себе вопрос, что, собственно, делать ему, семидесятилетнему старцу, при дворе? Какой пост может он там занять, какой деятельности может посвятить себя? И гордый аристократ д'Эгриньон решил (впрочем, ему ничего другого и не оставалось) удовольствоваться торжеством монархии и религии и ожидать результатов этой неожиданной и сомнительной победы, которая и оказалась всего лишь перемирием. Он продолжал царить в своем салоне, столь удачно прозванном Музеем древностей. При Реставрации люди, побежденные в 1793 году, оказались победителями, и безобидная шутливость этого прозвища приобрела некоторую ядовитость.
4
...события 1815 года... — Речь идет о побеге Наполеона с острова Эльба, его возвращении во Францию в марте 1815 г. и вторичном правлении, получившем в истории название «Ста дней» (20 марта — 22 июня 1815 г.).
5
Закон о возмещении убытков. — В апреле 1825 г. реакционное министерство во главе с одним из лидеров крайних роялистов Виллелем, провело закон, по которому дворяне-эмигранты, чьи поместья были во время французской буржуазной революции XVIII в. конфискованы и превращены в национальное имущество, получили вознаграждение в общей сумме до одного миллиарда франков.
6
Полиньяк Жюль-Арман (1780—1847) — французский реакционный политический деятель, крайний роялист; в 1829—1830 гг. возглавлял кабинет министров Франции.
7
«...протестовать против Хартии, изданной Людовиком XVIII...» — Имеется в виду так называемая «Конституционная хартия», подписанная Людовиком XVIII в 1814 г. и провозглашавшая установление во Франции конституционной монархии с двухпалатным парламентом.
Городок, где жил д'Эгриньон, как и большинство провинциальных городов, не избежал той ненависти и зависти, которые обычно порождаются борьбой партий. Вопреки всем ожиданиям, дю Круазье все-таки женился на богатой старой деве, когда-то отказавшей ему, женился, несмотря на то, что его соперником был известный баловень местной аристократии — некий шевалье, чье славное имя нам надлежит сохранить в тайне. Будет достаточно, если мы, следуя старинному обычаю города, приведем лишь его титул: ибо все его называли просто «шевалье», подобно тому как при дворе называли графа д'Артуа просто «Мосье». Брак дю Круазье не только вызвал самую беспощадную войну, какие бывают лишь в провинции, — он ускорил в городе повсеместно происходивший разрыв между крупным и мелким дворянством, между буржуазией и дворянством, на миг было объединившимися под давлением всемогущей власти Наполеона. Этот внезапный разрыв причинил Франции немало бед. Наиболее характерная черта французов — тщеславие и самолюбие. Именно оскорбленным самолюбием множества людей объясняется и пробудившаяся в них жажда равенства, хотя самые рьяные новаторы впоследствии решили, что равенство невозможно. Роялисты жалили либералов в самые уязвимые места. Обе партии, особенно в провинции, обвиняли друг друга во всевозможных мерзостях и занимались постыдной клеветой. В политике творились тогда самые черные дела; эти партии стремились привлечь на свою сторону общественное мнение и обеспечить себе голоса невежественной толпы, которая сама раскрывала объятья и тянулась к людям достаточно ловким, чтобы дать ей в руки оружие. Эта вражда вылилась в борьбу нескольких лиц. А враги политические стали тотчас и личными врагами. В провинции трудно не перейти врукопашную по поводу таких вопросов и интересов, которые в столице принимают общую, чисто теоретическую форму и поэтому придают особый вес их защитникам: например, г-н Лаффит [8] или Казимир Перье [9] уважают в г-не де Виллеле или г-не до Пейронне [10] человека. Лаффит, который довел дело до стрельбы в министров, охотно спрятал бы их у себя в особняке, явись они к нему двадцать девятого июля 1830 года. Бенжамен Констан [11] послал виконту де Шатобриану [12] свою книгу о религии, сопроводив ее лестным письмом, в котором сознается, что он кое-что почерпнул у этого министра Людовика XVIII. В Париже люди — это олицетворение системы; в провинции же, наоборот, системы воплощены в живых людях, и притом с непостоянными страстями; эти люди подстерегают друг друга, вторгаются в частную жизнь своих противников, извращают их речи; следят друг за другом, словно дуэлянты, готовые при малейшей неосторожности врага всадить ему в бок смертоносную шпагу, и стремятся вызвать эту неосторожность; они поглощены своей ненавистью, как безжалостные и азартные игроки. Здесь человека осыпают эпиграммами и преследуют клеветническими наветами под предлогом борьбы с его партией.
8
Лаффит Жак (1767—1844) — французский банкир и политический деятель, один из руководителей буржуазной оппозиции во время Реставрации, министр Июльской монархии, представлял интересы крупной буржуазии.
9
Перье Казимир-Пьер (1777—1832) — французский банкир и политический деятель. При Реставрации — член палаты депутатов, один из вождей либеральной оппозиции. В 1831 г., будучи премьер-министром и министром внутренних дел, жестоко подавил восстание лионских ткачей.
10
Пейронне Шарль (1776—1854) — французский политический деятель, крайний роялист, один из реакционных министров в царствование Карла X.
11
Бенжамен Констан (1767—1830) — французский писатель, автор психологического романа «Адольф», политический деятель. При Реставрации считался одним из виднейших ораторов либеральной оппозиции в палате депутатов. Бальзак имеет в виду его книгу «О религии».
12
Шатобриан Франсуа-Рене (1768—1848) — французский писатель-романтик; был недолгое время министром иностранных дол при Людовике XVIII.