Музей древностей
Шрифт:
В этой войне, которая Музеем древностей велась учтиво и без желчи, а в особняке дю Круазье принимала самые свирепые формы вплоть до употребления отравленного оружия, как у дикарей, — тонкая ирония и преимущество развитого ума были на стороне аристократии. А хорошо известно, что из всех ран, наносимых словом и взглядом, самые неизлечимые наносятся насмешкой и презрением. С той поры, когда шевалье покинул гостиные, где встречалось смешанное общество, и удалился на священную гору аристократии, он направил стрелы своего остроумия против салона дю Круазье и разжег войну, не задумываясь о том, до чего жажда мщения может довести кружок дю Круазье в борьбе с Музеем древностей. В отель д'Эгриньон допускались только благонамеренные и безупречные дворяне и женщины, вполне уверенные друг в друге; здесь не могло быть места никакой нескромности. Поэтому их речи и мнения, каковы бы они ни были, — хорошие или дурные, правильные или ложные, возвышенные или нелепые, — не могли дать пищи для насмешек. Чтобы высмеивать аристократов, либералам приходилось избирать мишенью их политические действия, тогда как роялисты были в более выгодном положении: чиновники, занимавшие промежуточное место между враждебными лагерями и заискивавшие у родовитого дворянства, пересказывали новости и разговоры, дававшие немало поводов для насмешек над либералами.
Сознание своей униженности,
13
«...в заявлении «двухсот двадцати одного». — Имеется в виду политическая декларация группы депутатов французского парламента, в марте 1830 г. требовавших отставки ультрароялистского кабинета Полиньяка.
Либералы, которым в этом непокорном департаменте никогда не удавалось провести в парламент хотя бы одного из своих кандидатов, знали, что в случае, если дю Круазье будет избран, он окажется среди левого крыла центра или даже среди крайних левых. Банкирами дю Круазье были три брата Келлер; старший из них блистал в палате среди девятнадцати представителей левого крыла, этой фаланги, прославленной всеми либеральными газетами, и все три брата преуспевали благодаря своей близости с графом де Гондревилем, пэром-конституционалистом, пользовавшимся расположением Людовика XVIII. Итак, конституционная оппозиця была готова в последний момент передать дю Круазье свои голоса, обещанные для вида подставному кандидату, — если бы дю Круазье удалось собрать достаточное число голосов роялистов, чтобы обеспечить себе большинство. На каждых выборах роялисты проваливали дю Круазье, ибо верхушка роялистской партии во главе с маркизом д'Эгриньоном неизменно отгадывала, разбирала и осуждала все его уловки, и каждые выборы все более усиливали ненависть этого неудачливого кандидата и его партии к аристократам. Ничто так ни разжигает вражду политических группировок, как бесполезность с трудом расставленной западни.
В 1822 году борьба партий, носившая в первые годы Реставрации чрезвычайно острый характер, казалось, затихла. И салон дю Круазье, и Музей древностей, узнав все сильные и слабые стороны друг друга, видимо, ожидали счастливого случая, играющего для партий роль провидения.
Близорукие люди довольствовались этим мнимым спокойствием, которое обманывало даже монарха; но тем, кто ближе знал дю Круазье, было ясно, что он, как и все, кто живет холодным рассудком, будет мстить беспощадно, тем более что эта месть разжигалась политическим честолюбием. Дю Круазье, который некогда краснел и бледнел при одном имени д'Эгриньонов или шевалье и вздрагивал, упоминая о Музее древности или слыша, как о нем упоминают другие, теперь прикидывался невозмутимым, точно индеец. Он приветливо улыбался своим врагам, хотя по-прежнему ненавидел их и с каждым часом следил за ними все пристальнее. А им казалось, что, отчаявшись в победе, дю Круазье решил жить спокойно. Одним из его ближайших сподвижников, также участвовавших в расчетах этой затаенной ярости, был председатель суда, г-н дю Ронсере, мелкопоместный дворянин, тщетно добивавшийся чести быть принятым в Музее древностей.
Небольшого состояния д'Эгриньонов, которое заботливо и умело оберегал нотариус Шенель, едва хватало на то, чтобы поддерживать скромное существование маркиза, который жил как подобает дворянину, но не позволял себе ни малейшей роскоши. В доме маркиза жил воспитатель молодого графа Виктюрньена — единственной надежды рода д'Эгриньонов, — бывший монах-ораторианец, рекомендованный епископом, и ему приходилось платить известное вознаграждение. Жалованье кухарки, горничной мадемуазель Арманды, старика камердинера маркиза и еще двух слуг, господский стол для четверых и расходы по воспитанию молодого графа, ради которого не жалели денег, поглощали все средства д'Эгриньонов, несмотря на крайнюю бережливость мадемуазель Арманды, мудрую распорядительность Шенеля и преданность слуг. Старик нотариус все еще не мог произвести никакого ремонта в полуразрушенном замке. Он ожидал, пока истекут сроки договоров, заключенных еще в 1809 году с арендаторами земель д'Эгриньона, намереваясь изыскать затем новые способы для увеличения доходов маркиза — или путем улучшения обработки земли, или в результате понижения курса денег. Маркиз не вникал ни в мелочи хозяйства, ни в управление имениями. Узнай он, какие героические усилия делал Шенель, чтобы, по выражению хозяек, свести концы с концами, это поразило бы его как громом. Но никто из домочадцев не решался разрушить иллюзии старого аристократа, приближавшегося к концу своего жизненного пути.
Величие рода д'Эгриньонов, о котором не думали ни придворные, ни правительство и которое за пределами городских стен и ближайших окрестностей никому даже не было известно, это величие в воображении маркиза и его приверженцев воскресало во всем своем былом великолепии. Они были убеждены, что в лице Виктюрньена род д'Эгриньонов обретет новый блеск, когда разоренные дворяне возвратятся в свои поместья или когда достойный наследник появится при дворе, чтобы служить королю и жениться, как женились в старину д'Эгриньоны, на девице из рода Наварренов или Кадиньянов, д'Юкзелей, Босеанов или Бламон-Шоври, соединяющей в себе все преимущества высокой родовитости с красотой, умом и добродетельным характером. Завсегдатаи, собиравшиеся каждый вечер в Музее древностей поиграть в карты, — шевалье, Труавили (произносите «Тревили»), Ларош-Гюйоны, Кастераны (произносите «Катераны»), герцог де Верней, — давно привыкли видеть в гордом маркизе особу необычной значительности и поддерживали в нем его упования. В них не было ничего несбыточного, и, вероятно, надежды маркиза исполнились бы, если бы можно было вычеркнуть из истории Франции последние
Лишь один среди всех окружавших маркиза людей не разделял их иллюзий. Надо ли говорить, что это был старик нотариус Шенель? Хотя его преданность старинному роду, представленному ныне тремя лицами, была беспредельной, что достаточно убедительно подтверждается нашим повествованием, хотя он вполне разделял взгляды маркиза и находил их правильными, — Шенель все же обладал здравым смыслом и приобрел столь обширный опыт, ведя дела большинства видных семей департамента, что не мог не учитывать мощного движения умов и не признать великих перемен, вызванных ростом промышленности и новыми нравами. Бывший управляющий видел, как революция от разрушительных деяний 1793 года, когда она вкладывала оружие в руки мужчин, женщин, детей, воздвигала эшафоты, рубила головы и выигрывала сражения на полях Европы, перешла к мирному осуществлению идей, некогда освятивших эти события. После пахоты и сева наступало время жатвы. Шенель понимал, что революция определила сознание нового поколения, он осязал реальность фактов, видел тысячи ран и чувствовал, что возврата к прошлому быть не может; то, что королю отрубили голову, казнили королеву, отобрали землю у дворян, — все это в его глазах завело страну слишком далеко, затрагивало слишком много интересов, чтобы заинтересованные позволили уничтожить плоды этих действий. Шенель трезво смотрел на вещи. Его фанатическая преданность д'Эгриньонам была беспредельной, но не слепой и становилась от этого еще благороднее. Вера, позволяющая молодому монаху узреть небесных ангелов, все же не так сильна, как у старого монаха, который этих ангелов ему показывает. Шенель походил на старого монаха, он отдал бы свою жизнь, защищая священную раку с мощами, хотя бы в ней уже завелись черви. Всякий раз, когда Шенель с тысячью предосторожностей пытался объяснить своему бывшему господину все эти «новшества», то иронизируя над ними, то притворно удивляясь или негодуя, на устах маркиза неизменно появлялась высокомерная улыбка, а в его душе, видимо, жила твердая уверенность, что все это «безумие» пройдет, как проходили многие другие. Никто не замечал, насколько внешний ход событий поддерживал предубеждения гордых защитников развалин былого. Действительно, что мог ответить Шенель старому маркизу, когда тот с властным жестом говорил ему:
— Бог смел с лица земли Буонапарте с его армиями и новыми могучими вассалами, сокрушил воздвигнутые им престолы и развеял в прах его горделивые замыслы! Бог освободит нас и от всего остального.
Шенель грустно поникал головой, не смея возразить: «Не сметет же бог с лица земли всю Францию?»
Оба они были великолепны в эту минуту: один противился бурному потоку фактов, словно древняя, поросшая мхом гранитная глыба, нависшая над альпийской пропастью, другой — созерцал бегущие воды с мыслью о том, как бы обратить их на пользу. Добрый и почтенный нотариус горько вздыхал, замечая, какие непоправимые разрушения производят аристократические предрассудки в нравственных принципах и слагающихся взглядах юного графа Виктюрньена д'Эгриньона.
Тетка его боготворила, отец боготворил, и молодой наследник был в полном смысле этого слова избалованным ребенком; впрочем, он давал основания для горделивых надежд и отца и матери, — ибо тетка была ему истинной матерью. Однако, какой бы нежной и предусмотрительной ни была девушка, ей всегда недостает особого, чисто материнского ясновидения, которое дается природой только родной матери. Тетка, связанная со своим питомцем такими чистейшими узами любви, какими мадемуазель Арманда была связана с Виктюрньеном, может обожать его не меньше, чем мать, может быть столь же внимательной, доброй, нежной, снисходительной; но в строгости ее не будет той бережности и того такта, которыми одарено сердце матери; у нее не будет внезапных предчувствий и смутных тревог, столь знакомых матери, у которой все еще трепещут, как струны, нервные и душевные связи, соединявшие ее с младенцем; мать на всю жизнь сохраняет неразрывную связь со своим ребенком, чувствует как бы толчок от каждого его страдания и трепет от каждой радости, словно это — события ее собственной жизни. Если с физической точки зрения природа и создала в лице женщины как бы нейтральную почву для развития ребенка, то она не лишила ее способности в некоторых случаях вполне сливаться со своим созданием; когда материнство духовное сочетается с материнством физическим, мы видим то чудесное, скорее еще не объясненное, чем необъяснимое, явление, которое составляет сущность материнской любви. Катастрофа, описанная в этой повести, еще раз подтверждает общеизвестную истину: матери никто не заменит. Мать предвидит беду задолго до того, как девушка вроде мадемуазель Арманды в нее поверит, хотя бы эта беда уже пришла. Одна прозревает несчастье, другая пытается смягчить его последствия. Материнская привязанность у девушки — искусственна и обычно сопровождается слепым обожанием. Это мешало Арманде держать в должной строгости красивого мальчика.
Знание жизни и многолетний деловой опыт развили в старике нотариусе особую наблюдательность, полную прозорливой настороженности, которая походила на материнскую способность предчувствовать беду. Но он так мало значил в этом доме, особенно после того, как впал в немилость, дерзнув подумать о возможности брачного союза между девицей из рода д'Эгриньонов и каким-то дю Круазье, что решил впредь слепо подчиняться взглядам этой аристократической семьи. Он — лишь простой солдат, стоящий на своем посту и готовый, если понадобится, умереть, и к его мнению никто не прислушивается, даже в минуту самой грозной опасности; разве только он случайно окажется в положении королевского нищего из «Антиквария» [14] , которого судьба привела на берег моря в ту минуту, когда лорд и его дочь были застигнуты приливом.
14
«Антикварий» — роман Вальтера Скотта (1771—1832).