Мужчина и женщина в эпоху динозавров
Шрифт:
Леся тогда, как ни старалась, не могла представить свою бабушку стройной, а тем более молодой. Лесе казалось, что бабушка всегда была такая, как сейчас, — морщинистая, унылая, и пахло от нее всегда подмышками и мебельной полиролью. Другая бабушка тоже плясала, во всяком случае рассказывала, что плясала. Как-то раз она упомянула про танцы с платочками; Леся не поняла, тогда бабушка вытащила из рукава скомканный бумажный носовой платок и помахала. Лесе представилась бабушка (такая, как сейчас), как она смешно скачет в своих черных ботиночках и машет смятыми в горсти бумажными салфетками.
Мимо Леси проходит мужчина, низкорослый, смуглый, он задевает ее и что-то говорит, Леся не разбирает слов, но явно что-то враждебное. Она не
Она не слушала как следует, рассказы бабушек были ей скучны, она считала, бабушки пытаются перетянуть ее на свою сторону. Они раздражали ее своими вечными жалобами и мелкими дрязгами, своими историями, чуждыми, иностранными, которые, как и бесконечные рассказы про войны, страдания и вздетых на штыки младенцев, не имели к Лесе никакого отношения. Старая родина, отсталая и ужасная; все не так, как тут. Теперь Лесе хочется воскресить эти голоса; пускай жалобы, пускай обиды. Она хочет плясать в венке с цветами, хочет, чтобы ее одобрили, благословили, все равно кто. Ей нужно материнское благословение. Хотя она не может представить свою мать в такой роли.
В том-то и дело. Леся уже знает, что люди не всегда ведут себя так, как ей хочется. Что же ей делать — захотеть чего-нибудь другого?
Когда ей было десять лет, она хотела пойти в Музей, но не как обычно — с бабушкой в субботу утром, — а с обеими бабушками. Одна бабушка держала бы ее за правую руку, а другая за левую. Леся не требует, чтобы они разговаривали друг с другом — она достаточно часто слышала от обеих, что они скорее умрут, чем пойдут на это. Но про то, что нельзя ходить вместе, разговора не было. Все трое, с Лесей посредине, медленно (из-за толстой бабушки) поднялись бы по музейным ступеням и вошли бы под золотой свод. Это не динозавры, это и вправду могло бы случиться; когда Леся поняла, что это невозможно, она перестала об этом мечтать.
Что же касается Ната, все очень просто. Леся хочет всего-навсего, чтобы они оба стали другими. Не совсем другими, а чуть-чуть. Те же молекулы, но в другом порядке. Ей нужно всего лишь чудо, ничто другое уже не поможет.
Пятница, 25 ноября 1977 года
Нат
Нат в баре гостиницы «Селби», в закутке, сгорбился над столом в форме подковы, пьет разливное пиво и смотрит телевизор. Вечер пятницы, голоса сливаются в гул, телевизор слышно плохо. За последние несколько месяцев в газеты попало еще несколько лопат грязи про Королевскую конную полицию, и эти улики теперь скрупулезно исследуются комиссией из трех авторитетных лиц. Полицейские, прикидываясь сепаратистами-террористами, отправили кому-то угрожающие послания. Полицейские подожгли чей-то амбар, украли чьи-то письма, и кто-то высказал подозрение, что бывший шеф полиции — двойной агент, работающий на ЦРУ. Премьер-министр поклялся, что ничего такого не знает, и еще заявил, что знать подобные вещи не входит в его обязанности. Это старые новости, но нельзя сказать, что со временем публика и пресса поумнели. Нат курит, скептически наблюдает, как призрачные головы хмурятся и ухмыляются.
Его мать, как обычно, собирает подписи на письме протеста. Будет много шуму, но ничего не изменится. Нату неприятны авторитетные лица: у них такой вид, будто что-то все же изменится; неприятна их серьезность, их усталое негодование. Он предпочел бы услышать результаты хоккейных матчей, хотя «Кленовые Листья» [4]1 , как обычно, продули. Вокруг клубится дым, звякают стаканы, голоса проборматывают заведенную программу, мерзость запустения
41
Хоккейная команда Торонто.
Входит Марта и неуверенно замирает в дальнем конце зала. Нат поднимает руку, сигналит ей. Она видит и шагает к нему, улыбаясь.
— Привет, давно не виделись, — говорит она. Это неуклюжая шутка, потому что они теперь видятся каждый день в конторе. Но сегодня он пригласил ее поужинать. Он ей задолжал. Как только она садится, он соображает, что дал маху — не надо было звать ее в «Селби». В прежние времена они частенько выпивали тут вдвоем. Только бы Марта не впала в меланхолию.
Пока вроде не собирается. Опирается на стол обоими локтями.
— Господи Иисусе, до чего ж у меня ноги болят, — говорит она.
Нат понимает ее реплику так же, как он всегда толковал эту откровенность, это просторечие: под ними кроется нежность, уязвимость. Марта, кажется, поменяла прическу, хотя он не помнит, какая прическа была у нее раньше. Она похудела. Уложив бюст на скрещенные руки, она улыбается ему, и он чувствует, как в нем шевелится желание. Невольно. Дело не в сапожках, Марта всегда носила сапожки.
Он заказывает еще два стакана пива и напоминает себе, что этот ужин — деловой. Если бы Марта не помогла ему, а тем более — если бы помешала, он никогда не получил бы даже ту черную работу, которую делает сейчас. Молодые адвокаты, моложе него — страшно подумать, насколько моложе, — сейчас на пятачок пучок, и с какой радости фирма вдруг приняла его, дезертира, обратно? У него еще и мозги заржавели, он все перезабыл, все, что, как он думал когда-то, ему больше не понадобится. Но он отчаянно нуждался в деньгах, и ему было некуда пойти.
Он благодарен Марте за то, что она не смеялась над ним, не издевалась. Она даже не сказала: «Я так и знала, что ты вернешься». Выслушала его, будто медсестра или социальный работник; обещала посмотреть, что можно сделать.
Работа, которую он получил, — не венец его мечтаний. Он — адвокат для неимущих. Христа ради. Фирма создала себе репутацию радикальной и, чтобы ее поддержать, часто берется помогать людям, которым не на что нанять адвоката; таких дел у фирмы очень много, и Адаме со Штейном и младшими компаньонами уже не справляются. Нат — дополнительная рабочая сила. Ему платят полставки, но оказалось, что работать придется с полной нагрузкой, взять под крылышко все мелкие дела и заведомо провальные, от которых отказались все сотрудники, — грабителей, воров, наркоманов, в суд — в тюрьму, опять в суд и опять в тюрьму. Он знает, что этот процесс идет по кругу.
Он раскопал в сундуке с барахлом, что стоит в глубине гардероба в его старой комнате, чемоданчик-дипломат и два костюма, дивясь, что их не выбросил. Теперь он чистит ботинки и ногти; въевшиеся темные ободки от краски почти исчезли. По утрам он дышит тюремной дезинфекцией, запахом камер, запертой плоти, кислого воздуха, побывавшего уже в сотнях легких; запахом скуки и ненависти. Он слушает, как клиенты ему врут, и смотрит, как бегают у них глаза, и знает, что они презирают его — за то, что он им верит, и за начищенные ботинки.
Клиенты не знают, что он им не верит. Он едет с ними в суд, делает там что может, чистосердечное признание облегчает наказание, он торгуется с судом и заключает мелкие сомнительные сделки с королевскими прокурорами. Он слушает профессиональные разговоры, шуточки других адвокатов, когда-то ему отвратительные; с недавних пор и сам участвует в этих разговорах. Изредка он выигрывает дело, и подзащитного освобождают. Но даже это не в радость Нату. Ему невыносимо, что преступления эти настолько мелкие, настолько бессмысленные. Наказания, похоже, никак не связаны с проступками: два радиоприемника и проигрыватель, перестрелка в задних дворах, барахло из старушечьего комода.