Мужики и бабы
Шрифт:
– Брысь, окаянная!
Раздался грохот и звон разбитого стекла.
– Зинка, кошка духи твои разбила…
Зинка закричала как ошпаренная, бросила щипцы и выбежала в коридор. Федька одним прыжком, словно кот на мышь, достиг комода, открыл верхний ящик, поймал в углу бумажник и на ощупь вынул одну бумажку. Оказалась трешницей; сунув ее в карман да сняв кепку со стены, он вприпрыжку мотанул на двор.
– Маклак конопатый! Это ты разбил духи, ты!.. Я вот скажу Андрею Ивановичу… Он тебе уши оборвет, – хлюпала и кричала из коридора вслед ему Зинка.
–
Федька хлопнул задней дверью и поскоком спрыгнул с крыльца во двор:
– Вот он и я…
Андрей Иванович подозрительно оглядел его одежду: не задумал ли чего, чертов сын? Зипун и лапти – все на месте.
– А ты зачем кепку новую надел? Уж не решил ли на улицу удрать?
– В лаптях да в зипуне-то?
– Смотри, я проверю…
– Проверяй!
Федька залез на завалину, поймал кобылу за холку и прыгнул сперва ей на спину животом, потом уж на ходу закинул правую ногу, распрямился и разобрал поводья.
– Т-ой, дьявол! – одернул он запрядавшую сытую кобылу.
– Заезжай к Тырану! Захватишь его Буланца! – наказал Андрей Иванович.
– Ла-адно!
Федька передом, Санька за ним свернули к Тырановой избе. Тот жил через двор от Бородиных. Возле калитки их поджидал хозяин с Буланцом в поводу. Это был еще молодой дюжий мужик с кудлатой, вечно нечесанной головой. Говорили, что Тыран моет голову дважды в году – на Рождество и на Пасху. Еще он любил поспать, отчего и прозвище получил. На лугах, в покос, когда все люди на виду, его шалаш открывался последним. Мужики уж косы отобьют, а он только рядно с шалаша сдернет, высунет свою баранью голову в сенной трухе и спросит:
– Чего? Ай рассвело?
– Петька, поспи еще! Ты рано встал…
Ты рано – превратилось в Тыран. Так и прилипло прозвище. Буланца его, низкорослого меринка киргизской породы, Федька любил за чистую иноходь. Так идет, что не шелохнется, ставь стакан воды – не расплескает, а иная лошадь и рысью за ним не поспевает. Федька чаще пересаживался на Буланца, а своих кобыл впристяжку брал. Но теперь он Буланца пристегнул; во-первых, ватолу отец крепко приторочил на Белобокую, чтобы отвязать – повозиться надо, а во-вторых, не лошадьми были заняты мысли его.
Пока Тыран привязывал за оброть к Белобокой Буланца, баба Проска, старая сухменная мать Тырана, вынесла из избы бутылку молока, заткнутую бумажным кляпом:
– На-ка, Федя, прихлебни молоцка. Ноцью небось набегаешься, проголодаешься к утру-то.
– Давай, пригодится. – Федька сунул и эту бутылку себе в сумку, где она с легким звяканьем встретилась с такой же домашней бутылкой молока.
– Ну, ходи веселей, манькай! – любовно хлопнул по шее своего Буланца Тыран и вдруг спохватился: – Да, погоди! Путо забыл, путо.
Он сбегал в сени, принес толстое, сплетенное из пеньковой веревки путо с огромным узлом на конце и повязал его на шею Буланцу:
– Ну, с богом, ребятки, с богом…
Не успели путем отъехать от Тырана, Чувал спросил, поравнявшись
– Чего на тебя Зинка орала? – Он был страсть как любопытен – поведет своим вислым, облупленным на солнце носом, словно принюхивается, а круглые совиные глаза его буравили каждого прохожего.
– Я у нее духи разбил, – ухмыльнулся Федька.
– Зачем?
– Да ну ее… Стоит перед зеркалом – кудри навивает, зараза, Сенечку Зенина ждет.
– А тебе что? Пусть гуляют. Все-таки учитель.
– Какой он учитель? Лапти обует – и пойдет по селам гармонь свою в лотерею разыгрывать… Шаромыжник он.
– Слушай, правда, что к вашей Мане Возвышаев ходит?
– Какой Возвышаев? – Федька свалил кепку на затылок.
– Не дури! Председатель рика… А Успенскому она будто от ворот поворот сделала?
– Я с начальством не якшаюсь, – Федька стеганул по лошадям и свернул в проулок.
Путь к лощине лежал через овраг по новому деревянному мосту, мимо кирпичного завода, дальше по горбине зеленеющих оржей, потом будет еще овраг с красными обрывистыми берегами, прозванный за отдаленность и глушь Волчьим, а потом уж лощина – низкая болотистая ендова, заросшая мелким кустарником и некошеной травой. В эту лощину и гоняли по весне лошадей в ночное.
Солнце уже скрылось за дальним увалом зеленеющих озимых, но небо еще полно было золотистого света, воздух недвижен и вязок, теплый, душный, с тем полынно-горьковатым сухим запахом пыли, который оставляет по себе уходящий жаркий летний день. В эту пору отчетливо слышны бывают все деревенские звуки: и дальний собачий брех, и заливистый петушиный крик, и глухое шлепанье копыт о пыльную дорогу.
Ребята пересекли овраг, гулко протопали по бревенчатому настилу моста, поднялись на бугор к кирпичному заводу.
– Из стариков кто-нибудь приедет? – спросил Федька Маклак.
– Обещал приехать дядя Максим…
– Жеребец, что ли?
– Ен самый…
– Значит, живем, – сказал Федька. – Есть на кого лошадей оставить… А то мелюзга сопатая волков испугается… Лошадей пораспустят…
– Дядя Максим просил дровец привезти. Говорит, кустарник весь прочистили, сушняка нет. А от сырья один дым да вонь. Давай на кирпичный завернем, – предложил Чувал. – Снимем с сарая несколько сухих приметин – вот и дрова.
– Ты что? Амвросимов здесь днюет и ночует. Еще из ружья вдарит за эту приметину.
– Плевать нам на Амвросимовых! Поехали к артельным сараям. Вон к тем, дальним.
– А там Ваня Чекмарь сторожит.
– Дома он сидит… Я проезжал мимо. Васютка кулеш варила, а он на завалинке матерился. Ты, говорит, окна соломой завалил? А я ему – она с крыши свалилась. У вас не изба, а сорочье гнездо.
Маклак и Чувал переглянулись и захохотали. Позавчера, возвращаясь с улицы, они надергали в защитке по охапке соломы и завалили оба окна Васюткиной избы. Окна-то маленькие да на вершок от завалинки. Она и спала до Ванина прихода, думала – все еще ночь. Стадо проспала. Коза недоеной осталась… блеет, а та дрыхнет.